Последнее письмо из Москвы
Шрифт:
— А ты еще недостаточно его выпил? — поинтересовалась Дина со слабой надеждой на утвердительный ответ.
— Хорошее вино и беседа приведут тебя к вратам рая, если достаточно выпить, — не задумываясь заявил я.
— Отчего же к вратам? — спросила Мария Виктория.
— Это предел: дальше нельзя, потому что рай может оказаться так же скучен, как телевидение.
Парень заказал еще вина. Я наслаждался чувством свободы — я многие годы был его лишен. Но в то же время, зная себя, я никак не мог отделаться от опасений, поскольку вот-вот мог извергнуться, будто вулкан: я нуждался в
— Пить надо с толком, — произнес я и повторил затем, — с толком.
Но кто подчинится диктатуре разума летним вечером, полным ожиданий? Для этого необходимы воля и уверенность в себе. Мне недоставало и того и другого.
Мария Виктория устроилась в кресле рядом со своим спутником, а мы с Диной сидели напротив них с бокалами в руках.
Мы отпускали саркастические замечания в адрес телепередачи, когда молодой человек, уже немного навеселе (как и остальные), но прекрасно держащий равновесие, сказал:
— Вот уже два часа мы провели вместе, а до сих пор не представились. Как говорят в полиции, назовите свое имя.
— Отличная идея, — неожиданное одобрение Марии Виктории вполне отражало наши желания. Она обратилась к моей жене:
— Как я поняла, тебя зовут Диной.
— Да, Диной.
— Но я так и не поняла, как зовут твоего супруга.
— Абрахас, — ответила она.
— Звучит экзотично.
— Меня зовут Хосе Мануэль, — вклинился молодой человек, — а ее, как вы все уже поняли, Мария Виктория. Хоть и экзотично, но мне кажется знакомым. Мне это имя встречалось в одном романе, который я читал много лет назад. Если не ошибаюсь, это божье имя.
Я не удержался:
— Божье, но и почти человеческое, поскольку в нем одновременно присутствует и божественное и дьявольское. Оно стало известным после выхода романа Германа Гесса «Демиан». Моя мать была уверена, что я должен носить как минимум божье имя.
— Это распространенное в Аргентине имя?
— Нет, вовсе нет. Я бы сказал, очень редкое. Мы с Диной нетипичные аргентинцы. Я родился в Советском Союзе, но вырос и учился в Аргентине, а Дина родилась в Аргентине, но выросла в Чили. Кроме того, должен признаться, что меня зовут не Абрахас, а Абраша. У меня не очень-то божье имя, оно является плодом еврейско-русской традиции.
— Ты еврей? Никогда в жизни не встречал ни одного еврея, — удивленно воскликнул Хосе Мануэль.
— Ты вспомни о том, что нас не особо привечали в течение пяти столетий. Что до моего имени, то меня зовут Абрамом, и в русском языке окончание «-ша» уменьшительно-ласкательное. В моем случае Абрам с добавлением пары капель ласки превращается в Абрашу.
— Как Алеша или Наташа у Достоевского, — уточнил Хосе Мануэль.
— Именно.
— Сколько тебе было лет, когда ты приехал в Аргентину?
— Почти восемь.
— Ты был не так уж и мал. Ты помнишь, как вы жили в России?
— Да, довольно хорошо. У меня было счастливое детство, хоть я тогда этого не понимал.
— Коммунисты тогда уже были при власти? — с сомнением спросила Мария Виктория.
— Революция началась в 1917-м. Посчитай,
Мария Виктория выглядела растерянно, но почти сразу поняла, что я дурачусь. Она рассмеялась, а Хосе Мануэль решил развить эту тему:
— Я читал, что это было ужасное время. Расскажи нам, что ты запомнил.
— Не стоит ворошить прошлое. Я бы лучше о вас послушал.
Вот уже много лет я, по собственному решению, старался не распространяться о семье. В Аргентине я часто использовал эту тему, чтоб в припадке нарциссизма хоть какое-то время побыть в центре внимания. В последние три года, в изгнании, мы были обречены на анонимность и все меньше помнили о ценности того, что составляло нашу идентичность; кроме того, наше прошлое совершенно никого не интересовало.
Одним из важнейших аспектов изгнания является замещение привычной рутины незнакомым опытом и неведомыми действиями. Если же эти неведомые действия еще и не отображены в знакомом тебе языке, в таком случае их усвоение требует многих лет, если не всей жизни. Кроме этого, есть еще грусть от разлуки с родными местами и исчезновение правил, которые принимались бы сами собой, принимались бы как должное. В изгнании стираются связи с недавним прошлым, истекает срок действия привязанностей к своим корням, ты перестаешь принадлежать к какой-либо культуре, ты больше не можешь свободно дышать. Ты плаваешь в пустоте, и нет места, к которому можно было бы пристать, которое ты принял бы и которое приняло бы тебя за своего; и когда ты пытаешься ухватиться за какие-то ничтожные остатки того, чем был когда-то, будто утопающий за соломинку, тебя это не спасает — ты не ощущаешь себя полноценным человеком, тебе больше не интересны окружающие, да и ты сам тоже.
Когда мы приехали в Мадрид и пытались влиться в определенный круг людей, кичившихся пониманием политической ситуации и принадлежностью к интеллектуалам, я пытался овладеть словарем, который позволил бы мне донести наиболее ценные, по моему мнению, истории, с тайным намерением быть принятым на равных. Я был убежден, что возможность узнать нас поближе будет воспринята с энтузиазмом, но, как это часто со мной случалось, я ошибся. Наши новые друзья не были способны поддержать этот монолог, в особенности монолог, исходящий от чужака, который даже представить себе не мог, что его рассказы не представляют никакого интереса.
Иногда я встревал в диалоги, исключавшие какую-либо большую смысловую нагрузку. Они ограничивались анекдотическими ситуациями или обменом забавными, изобретательно построенными провокационными фразами: это был ключ к принятию на равных.
Я предпочел отказаться от своих диалектических амбиций, взращенных в аргентинских кафе (где я просиживал часами), и подчинился местным правилам, исключавшим личностные диалоги.
Я стал практиковаться в притонной культуре, где посетители болтали одновременно и где никто не слушал ни себя, ни других, набивая рот строганиной и пивом, или вином, и хамски разбрасывая на пол салфетки и объедки.