Последний бебрик
Шрифт:
Мандрыгин рассмеялся, обвязывая вертеп веревкой:
— Да у меня руки из жопы растут! Вертеп — наследство тестя моего покойного. Столяр он был, мебель делал. А вертеп — это для души. Он еще и кукол мастерил. Ну, гражданин Май, потопали?
— А куда?
— Тут недалече, — уклончиво сказал Василий и посулил: — Я в долгу не останусь, обещаю ужин хороший. С водкой.
— Нет! — вскричал Май, выпуская веревочную петлю.
Вертеп едва не грохнулся — Мандрыгин чудом успел подхватить его.
— Ты больной? Знаешь, сколько эта штука стоит? Прусак аж из Канады за ним летит!
— Я, видите ли, бросил пить, а вы сказали про водку. Это слышать нестерпимо, — выдавил Май.
— Сочувствую, —
— Трамвайных? — с родственным участием спросил Май.
— Нет, электрички.
Они в унисон вздохнули и заговорили, словно старые приятели.
— Я один в целом свете, — изрек Мандрыгин, подхватывая вместе с Маем вертеп. — Заболею, кто ухаживать будет? А помру, кто похоронит с гарантией?
— Это как?
— Ну, так, чтобы прикопали надежно. Чтобы из костей моего таза не выточили сувенир — лошадь или, к примеру, голову Федора Михайловича Достоевского, чтобы красота мир спасла!
— И вы тоже слышали эту страшилку про кости мертвецов?
Мандрыгин не ответил. Он вдруг начал свиристеть по-птичьи, и отовсюду — с деревьев, из кустов, из травы — хлынули звуки: щелканье, свист, короткие трели. Оглушенный Май прокричал:
— А все-таки, нельзя ли уточнить насчет костей таза!
Но Мандрыгин не слышал, выплескивая из горла какую-то дикую, щемящую руладу. Сумасшедшее любопытство Мая, оставшись без ответа, обернулось раздражением. Зачем и куда тащил он ящик вместе с незнакомцем?
Зачем тот свистит и щелкает, как птица? Почему побирается у старух, когда наверняка мог бы с таким голосом карьеру сделать?..
— Из театра вас, натурально, выперли, — буркнул Май, непроизвольно уподобляясь злому насмешнику Шмухлярову.
— Выперли! — беззаботно подтвердил Мандрыгин и выщелкал смешную птичью дребедень.
— Жить вам, натурально, негде, — продолжил Май.
— Негде!
Май жестко глянул на свистуна: у него были такие длинные ресницы, что казалось, глаза все время слипаются.
— И детей у вас нет, — подытожил Май, с каждой секундой все больше понимая, как он сам раздражал Шмухлярова.
— Жена — медработник, — откликнулся Мандрыгин.
— Что? — не понял Май.
— Жена, говорю, медработник, потому и детей не было, — пояснил Василий. — И подруга у нее — заведующая абортарием.
— Если детей не хотела, значит, не верила в будущее, — ввинтил пошлятину Май из вредной потребности разозлить артиста.
— Будущее у всех одно — летальное, финита ля комедиа, — добродушно молвил Василий. — В этом контексте медработники — отъявленные оптимисты, они верят в летальный исход безусловно.
— Браво, — кивнул Май, не ожидая услышать ничего подобного.
— Всего лишь сумма наблюдений, — продолжал Василий с энтузиазмом. — На премьере «Двенадцатой ночи» я имел бешеный успех: лютня, колпак с бубенцами, бархатный плащ. Потом, как водится, был банкет. Напился я до полной прострации. Пришел в себя — вижу кухня какая-то, напротив, за столом, симпатичный дедуля варенье вишневое кушает из розетки. Оказалось, это тесть мой, Афанасий Иванович Шрамм, мастер-табуреточник. Он рассказал, что я уже три года как в браке. Сразу после банкета женился. А жена — Клавдия, его дочь, уже два аборта от меня сделала, и защита диссертации у нее вот-вот, на тему глистов что-то… Ни фига себе! Тут медработник явилась. Справная деваха-репка, пальто с хлястиком, под пальто белый халат. Марширует прямо к холодильнику, сует туда что-то стеклянное и заявляет: «Я поставила на вторую полку баночки с говном, для опытов. Не разбейте, когда кастрюлю с борщом вытаскивать будете!» А вы говорите: дети…
— Да-а, баночки с говном это… — понимающе вздохнул Май.
— Говно есть говно, — отрезал Мандрыгин и свистнул, как соловей-разбойник — распугал птиц. Хор их расстроился.
Спутники оказались на главной аллее, свернули налево, пошли к выходу. Солнце нехотя примеркло, и нежный прозрачный кобальт заливал небо. Мандрыгин тихо насвистывал что-то из «Щелкунчика», а Май думал, поглядывая на комедианта: «Куда я иду? Зачем?» Он собирался расстаться с Мандрыгиным, выйдя из сада, но не расстался. Мандрыгин остановил серебристую «Ладу», они поставили вертеп на заднее сиденье, и Май почему-то примостился рядышком. Глядя в затылок сидевшего впереди Мандрыгина, он продолжал думать: «Куда я еду? Зачем?» «Лада» затормозила на Загородном проспекте. Вертеп вытащили. Мандрыгин величественно расплатился с водителем, игнорируя сквернословия обманутого — тот ожидал получить больше. Наконец, машина уехала, и спутники свернули с Загородного в переулок Джамбула. Здесь сонно плескался зеленоватый сумрак в подворотнях, слюдяной блеск плавал в стеклах окон, и легко тянуло сыростью от близкой Фонтанки…
Май знал, что город — создание великой красоты, любви, воли, терпения — существует в двух временных потоках. Конечно, их было больше, но Май хорошо ощущал лишь два: горизонтальный и вертикальный. Горизонтальный, то есть физический поток был понятен: людская жизнь и смерть, а в промежутке горести и радости, мелкие и крупные — получение диплома, отпуск на море, оплата квартирных счетов, циклевание пола, накопление денег на покупку компьютера. В поток вертикальный — мистический, мощный поток визионерства, откровений и догадок удивительной странности и смелости, образов непередаваемой красоты или беспредельного уродства — в этот поток прорывались немногие и не всегда по своей воле. Бывало, кто-то сходил с ума, выброшенный назад, в «горизонталь». И тогда любая заурядная деталь быта — от добывания справки в ЖЭКе до вида собственной жены, которая, расставив толстые ноги и щелкая семечки, смотрит телевизор, — могла довести до самоубийства…
Шагая рядом с Мандрыгиным, Май почувствовал знакомую, опасную и желанную эйфорию — ледяной восторг души, промываемой вертикальным потоком. После эйфории пришло состояние осмысленного мечтания, когда ум и чувства не враждуют друг с другом. Все, что видел глаз, слышало ухо — отзывалось в воображении сюжетом: прихотливым или, напротив, простым, как детская считалка. Услышав за спиной чей-то крик: «Танька Поросятникова-а! Выходи-и!», — Май готов был в ту же секунду рассказать роман о жизни Таньки Поросятниковой из переулка Джамбула, но ему помешал Мандрыгин.
— Эй, сеньор, вы спите на ходу. Не споткнитесь!
Май обрушился из «вертикали» в «горизонталь» и хотел выговорить спутнику за неуместное замечание. Не успел! Начались петербургские сюрпризы, переходящие в тайны! За тридцать лет жизни в городе Май понял — тайнам несть числа.
Мандрыгин повел его в длинную — с разбитым асфальтом и кошками у мусорного бака — подворотню. Здесь они остановились около двери, окованной железом, похожей на вход в дворницкую. Мандрыгин трижды постучал кулаком. Через минуту дверь с лязгом приоткрылась. Высунулась старушечья голова в мужской фетровой шляпе и тут же молча скрылась. Дверь распахнулась. Спутники внесли вертеп в тесный коридорчик, освещенный припадочным светом болтавшейся на шнуре под потолком лампочки. Май увидел, что старухи нет! Но вопросов он задавать не стал. В Петербурге спрашивать при подобных обстоятельствах: куда, мол, старушка делась? — считалось дурным тоном, признаком недалекости. Подразумевалось, что старушка растворилась в мутной полумгле.