Последний колдун
Шрифт:
– Ладно, хоть ты-то не учи, как жить... Он из ума выжил, труженик твой. Он людям головы морочит. Старпень он, а не колдун. И ты вслед за людьми глупости мелешь. – В прорешку зубов с досадой сунул папироску, жадно завесился дымом и откинулся к стене, подсматривая за матерью. Та распечаленная сидела у недопитой чашки, сама нахохленная, кудельки на висках куропачьими перьями топорщатся. Вгляделся Радюшин в материны повадки, как по-зверушечьи грудку сахара мусолит беззубыми деснами, как блюдце тянет ко рту на дрожащих тряпошных пальцах, и вдруг тон, с каким говорила она, ее поучающий голос показались непозволительными и нестерпимыми... «Мастера учить, тут у них не залежится. А как до дела – и в кусты, тут не касайся с просьбой». И отчего-то близость кровная пропала внезапно, словно бы истончились и лопнули тончайшие нити, идущие от сердца к сердцу, и Радюшин взглянул на Домнушку, как на совершенно чужого и нелюбимого
– Слова-то одного страшно произнесть: колдун. Наделает чего ли. Ты с ним, Колюшка, не берись. Вон, говорят, в городе-то есть колдуны, худо делают. И у нас, думаешь, нет? Да только молчат, скрывают. Геласий уж точно... От дядьки Васьки Антоновича перешло. Тот крепкий был на запуки, того уж не серди.
– Глупости все это.
– Ну почему глупости-то, сынок? – взволновалась Домнушка, не в силах пробить сыновье недоверие. Порывисто вскочила, поклонилась долу, прижимая ладонь к сердцу, невестку дернула. – Ты-то, Нюра, хоть втолкуй, скажи ему, Фоме-невере. – Но латунно-желтое лицо Нюрино лишь страдальчески поморщилось, и горестные поблеклые губы дрогнули.
– Глупость, и все. Что сейчас – старое время? А, тебе не вдолбить, – отмахнулся Радюшин и ушел в горницу.
– Ты, конечно, ученый, Колюшка, тебе много дадено, Николай Степанович, а я старушонко глупо, дрябло, – закричала Домнушка вослед и внезапно подбежала к порогу, поклонилась закрытой голубенькой двери. – Больно вы смелы стали, уж ничего боле не боитесь. А вот уж пойдет мать-природа на отместку, пойдет на вашу храбрость. Если нету, дак и не верить?.. Ой, чего я, поганка худа, несу. Утомился, поди, радетель, столько работы наворочал, а я спать не даю.
Невольно отмяк, улыбнулся Радюшин, услыхав покаянные материны слова, но вслушиваться в собственную душу сил не нашлось. Пусто сейчас у него в голове, и ноги ватные – ноют проклятые в коленках. Вздрогнул неожиданно, вскинулся тяжелым телом и уже уходящим в сумерки расплывчатым сознаньем понял, что засыпает. А Домнуша с невесткой еще долго сидели за неубранным столом. Нюра так и не открывала рта, лишь все покачивалась отрешенно, опершись локтями в столетию, и не понять было – то ли она свекровь слушает, то ли в усталом забытьи млеет. Тоже уходилась за день, притомилась.
– У меня-то как было, слышь? Я было услышала песню в бору. С пожен бегу и слышу, такое дело: у-у-у – голосом человечьим тянет. Я и обрадела – думаю, живой кто в леси. Вижу, значит, две дорожки рассохой – одна правее, другая левее, – и на той что левее, стоит девица в баском таком наряде. Я и спроси, дура: «Чья така?» А она мне: «Не скажу, чья така, и не отвечу, откуль я». – «Ты куда пошла-то?» – снова пытаю девку. Интерес долит, чья, думаю, верховодка. А она: «Я не скажу, куда пошла, я не скажу, зачем пошла». И вдруг зовет меня: «Пойдем со мной, пойдем со мной». Я и почуяла что-то не то. «Не-е, – говорю, – мне в сосёнки, мне-ка в обратнюю сторону». А она: «Ха-хах-ха». Всхлопала – и все столько и была.
– Поблазнило чего? – впервые откликнулась Нюра. На полных ее руках вдруг высыпалась дрожь.
– Не-е... Светло было, пекло. Как тебя сейчас, видела. Я так испугалась, что едва отошла. Выскочила к морю, а там кони бродили, дак я и коням-то была рада – живое существо. А чего... девчонишка совсем, годов шашнадцать сполнилось, нет...
11
Третий день маялся Геласий Созонтович на краю жизни. Запущенная борода свалялась, в почернелом лице скорбь. Пройдет Матрена к отцу, прислушается, дышит ли, и чудится ей постоянно, будто мертв он. «Та-то, слышь!» – окликнет и бессильную руку встряхнет, пугаясь заранее. А Геласий лишь длинно и беспамятно замычит: «ы-ы-ы». Может, и в самом деле отмерла плоть, и только душа едва тлеет, готовая пушинкой вознестись в мир, может, она и стонет жалобно, просится наружу? И самому Геласию в муторном сжигающем сне уже давно виделась своя смерть: у яростно вздыбленного пламени мельтешились черти, что-то мешали мутовкой в смоляном чане, знать, готовили свою купель, бренчали по чугунным стенкам белоснежным моржовым клыком, и старик понимал, что он в аду. Какие-то крохотные человеки шныряли вокруг, странные, словно бы сбитые из березовых поленьев. От самого котла они вдруг подхватили Геласия, и он, послушно отдаваясь их воле, запел: «Афон-гора свя-тая. Не знаю я твоих красот, и твоего
Старик с усильем разымал каменные веки, тупо всматривался в темь, улавливал помимо себя какую-то жизнь и снова проваливался в забытье. И однажды вновь бредово приснилось Геласию: Полюшка привстала из-за каменной стены и рукой машет. Кругом пустыня, растрескавшаяся от жары. «Ты куда?» – крикнул Геласий, торопясь к жене. «По-ми-рать пошла», – жалостно отозвалась она. – «А я?..» И кинулся догонять, но глинобитная стена растворилась, и посреди пустынной чахлой земли вдруг оказалась дыра, и вокруг нее люди сидят, сложив калачиком ноги. Откуда-то и внук Василист взялся. Люди руками машут, зовут Геласия: «Проходи в дыру, там тебе хорошо станет, там яства и питье всякое». Василист первым подбежал, глянул вниз и кричит: «Иди, дедо. Тут и правду хорошо. Питье всякое и еда, и люди в карты играют». Улещает, заманивает Василист, бегает по-собачьи туда-сюда, только что хвостом не вертит, а Геласию и вспомнилось: «Не-е-е. Как я без домовища-то? Ты же мой гроб порушил, лешак окаянный. Как срубишь новый, так и пойду. А пока, пожалуй, подожду, любить твою бабу...» И такой страх вдруг обуял, схватился Геласий за голову и кинулся прочь, и каждый шаг в груди так и отдает: бом-бом-бом. А издали тонкий голос прорезался, на самом надрыве, такой родной: «Та-то-о!..»
– Тато, слышь, живой ли? – кричала Матрена в самое ухо и вдруг увидела слабосильную вошку на тонкой седой волосине. Осподи, подумала, вши-то бывают у ленивых да у фокусников, если жив человек. А батько, знать, помер. – Та-туш-ко-о, – завыла, ударилась в слезы.
С трудом разлепил глаза, васильковой голубизны пламя ударило в мутные зрачки и ослепило, проникло куда-то в самую человечью глубь, в каждую бескровную жилку огромного мосластого тела, и как бы насытило его. «Где я, в каком царствии?» – подумалось беспомощно. Геласий покорно отдавался плавному течению уже такой знакомой загробной жизни, и радостно блазнило ему, будто бы он снова приблизился к розовой покойной реке, за которой благодать, и черные вороны более не сошвырнут его в бездну. «Ад – злодеям, праведникам – рай. А ты кто?» – спросил чей-то певучий голос. «Стоит природно, сама по себе живет, сама собой владеет земля, а я на ней». – «Проходи!» – пригласили раздумчиво. «И неуж в рай», – обрадовался про себя, еще не веря, и так захотелось вплотную вглядеться и оценить его, что снова через усилье разомкнул веки...
– Проходи, Паранюшка. Ой, с отцом-то худо.
Парасковья наклонилась над Геласием, улавливая его состояние, увидала его посторонние беспамятные глаза.
– Де-до, как ты себя чувствуешь? – прокричала.
Старик молчал.
– Что фершалица-то сказывала?
– Три литры кровищи потерял. Тут и каменный не подымется.
– Дай бог, встанет.
Геласий слышал глухое бунчанье, пытался проникнуть в слова – и не хватило сил. Он беспомощно глядел в просвет окна, на крохотный осколок неба с морозной окалиной в глубине, в котором только что жил и вернулся оттуда. Голубые зыбкие столбы наискось вросли в избу, и в них на всем протяженье мерцала желтая солнечная пыль. «Значит, и земля не приняла, и небо отринуло, – подумал с облегчением. – Много людей видел, по лестнице лезут в небо, а мне ступеньки не нашлось, не пустили...»
– Только бы робить ныне, день-то андельский, благословенный, а много ли сенов сплавили? – привычно брюзжала Параскева, навастривая янтарные глаза. Уже с прялкой, с задельем разложилась, и сквозь пальцы течет на веретешко крутая овечья нитка. – Как это без труда жить, руки скламши? В ум не возьму. А нынь пальцы на живот складут, и ну эко крутят. Отсюда и распутство. Степка мой к окну пристынет и ухватом не сдвинешь. Я говорю: «Степушка, поделай чего ли, у нас поветь разорена, зимой снегом захоронит, у нас и дров ни полена. Раз жить думно – позаботься». А ему хоть клин на голове, только с жонкой: ля-ля-ля.