Последний летописец
Шрифт:
„КАРАМЗИН РЕШИТЕЛЬНО УПАЛ“
Катенин (1828): „История его подлая и педантичная, а все прочие его сочинения жалкое детство; может быть, первого сказать нельзя, но второе должно сказать и доказать“.
Кюхельбекер, отдавая должное слогу, умению Карамзина, все же замечает — „покойный и спокойный историограф“.
„Карамзин менее либеральный, чем император“, — запишет один из русских заграничных издателей.
Герцен — человек совсем не карамзинских идей, но сам изумительный историк-художник: „Великое
Чернышевский, говоря о Карамзине и писателях XVIII века, призывает восхищаться „тем, что было у этих писателей лучшего“, но в то же время находит, что „при появлении Пушкина русская литература состояла из одних стихов, не знала прозы и продолжала не знать ее до начала 30-х годов“.
Проза карамзинской „Истории“, которую сам Пушкин считал образцовой, как видим, в расчет не принимается.
Мы выбрали несколько оценок с революционной стороны; еще красноречивее их отсутствие или почти полное отсутствие в конце XIX- начале XX века.
Не на карамзинских путях русская освободительная мысль ищет выхода ~ и все реже упоминает, цитирует историка-художника, монархиста, консерватора.
За это он подвергается, как видим, критике и опале даже со стороны либеральной (Милюков, Кизеветтер).
Наконец, была еще славянофильская, почвенническая критика: с одной стороны, Карамзин здесь пользовался полным признанием — за живые образы допетровской Руси, за критический взгляд на Петра I; по мнению И. Киреевского, историк — „чистая совесть нашего народа“; но при этом — Карамзин подозревается в незнании России.
И. С. Аксаков: „У Карамзина… гладкая, даже изящная или безличная нерусскость“.
Достоевский вспоминал, что уже к десяти годам „знал почти все главные эпизоды русской истории из Карамзина, которую всегда по вечерам нам читают отец“; но при этом писатель смеялся над незнанием народа, о котором надо судить „не по карамзинским повестям и по фарфоровым пейзанчикам“.
Тоньше других судит Аполлон Григорьев. Он тоже отмечает „непонимание народности“, но притом находит, что „образ мыслей и чувствований“, равно как и язык Карамзина, улучшаясь с летами, все более и более приближается к языку старых памятников.
Григорьев, можно сказать, вызывающе непоследователен — и в этой противоречивости
Григорьев принадлежит к тем немногим читателям Карамзина, кто желает взглянуть многогранно, уйти от „общепринятых крайностей“. Тут Григорьев продолжил линию Пушкина; к ней явно близок и Гоголь, который, разумеется, не мог принять карамзинской манеры письма, но притом полагал, что „Карамзин представляет… явление необыкновенное. Вот о ком из наших писателей можно сказать, что он весь исполнил долг, ничего не зарыл в землю и на данные ему пять талантов истинно принес другие пять“. Гоголь надеялся, что настоящая оценка еще впереди. „О Державине, Карамзине, Крылове ничего не сказали или сказали то, что говорит уездный учитель своему ученику, и отделались пошлыми фразами“.
„НИЧЕГО НЕ СКАЗАЛИ ИЛИ ОТДЕЛАЛИСЬ…“
Только что обозначенная линия исторического, нравственного понимания, не скрываем, кажется нам наиболее близкой к истине.
Но в течение многих десятилетий ее почти не замечают, почти не слышат; тут отнюдь не упрек, а исторический факт: российская мысль, политическая, идейная борьба второй половины XIX-начала XX века развивалась в сложном водовороте притяжений и отталкиваний, где для таких явлений, как Карамзин, часто находились категорические, крайние, страстные оценки: либо панегирик, либо — „решительно упал“.
Не оттого ли потомки историографа боялись публиковать больше, чем „нужно“?
Официальная версия ангельской жизни не должна быть замутнена и, что греха таить, 50 000 ежегодной пенсии (за 40 лет более двух миллионов) тут играли свою роль: да не только и не столько в грубо материальном смысле (все равно же не возьмут обратно!), сколько в моральном: неудобно, невозможно при такой награде говорить вольно, „выходить из образа“, представлять настоящего Карамзина, который хвалил только то, что мог порицать, кто критиковал царя справа, но с левой дерзостью, кто защищал монархический принцип описанием таких самодержавных злодейств, что читатели „шли в декабристы“; кто не зря сердился за восемь дней до смерти, что пенсия чересчур велика…
В 1911 году многознающий редактор „Русского архива“ П. И. Бартенев поместил в своем журнале заметку о богатом собрании неопубликованных бумаг Карамзина, находившемся у его внуков Мещерских в имении Дугине Сычевского уезда Смоленской губернии.
В 1915 году известный пушкинист Модзалевский описал бесценный альбом дочери Карамзина Екатерины Николаевны Мещерской (где были, между прочим, и автографы Пушкина). Альбом был утрачен во время революции.
И 90 лет спустя семья, как видим, придерживала архив, боясь, как бы Карамзин не высказался…