Последний разговор с Назымом
Шрифт:
Назым И перешагнув границу в Бресте, по дороге в Москву, торопишься обрадовать меня, шлешь телеграмму:
Привет из Бреста. Назым
Ты приехал. Позвонил, сказал, что будешь ждать за углом через девять минут после окончания моей работы. Мы встретились, ты назвал шоферу адрес Акпера. Ты повернул ко мне свое лицо и молча смотрел. На лице твоем впервые я не увидела радости, а одно страданье. Господи, как ты измучен разлукой, как тебя сокрушила тоска. Мы вошли в дом Акпера. В прихожей стояла огромная коробка. Ты волоком протащил ее в комнату, открыл и стал вынимать множество каких-то забавных игрушек, украшений, красивой одежды – все, что в твоем представлении могло обрадовать меня. Ты сел на пол у моих ног. Больше всего меня растрогали мелочи, какие-то заколочки, булавочки, разные штучки-дрючки, о которых ты подумал. Я играла этими вещицами, я им действительно радовалась, а потом сложила все в кучу и сказала, что ни надеть, ни взять ничего не могу. Не могу принести эти вещи в свой дом, как краденые, сказала, что так мы, в конце концов, и до денег дойдем, погубив все…
– Мы должны жить вместе – ты и я, понимаешь? – взмолился ты. – У нас не флирт, не роман, неужели ты не понимаешь, что это судьба? Я хочу заботиться о тебе, жить как нормальный мужик со своей любимой бабой, семьей. Не мучай меня.
– Не надо об этом, – попросила я. – Вы же знаете, это невозможно.
– Но
– Я говорила с ним.
– Что он? Ты все ему рассказала?
– Да. Ему объяснять ничего не нужно. Он-то все давно понимает.
– Что он советует?! Ты же доверяешь ему?
– Он говорит, что если я приду к вам – то это вроде бы будет неверный шаг. Разница в возрасте, в душевном опыте и во всем прочем огромная. «Но, – говорит, – ты для своего мужа (к которому он, кстати сказать, замечательно относится) любимая жена, но не чудо. Все заземлено. А для Назыма – ты весь мир, и он откроет в тебе для себя, да и для тебя самой что-то такое, о чем вы оба, может быть, и не догадываетесь сегодня. Для тебя он необыкновенный человек. Как и для всех нас. Но для тебя особенно, потому что ты его лучше всех знаешь. Вот я и думаю, – сказал Вольпин, – что надо вам быть вместе. Вот здесь-то и может возникнуть чудо. Иди к Назыму. Трудно, наверное, будет с турком, да еще с таким! Но стоит».
– Вот видишь! Мы не должны больше терять дни. Ты тоже будешь жалеть потом когда-нибудь об этом. Верь мне, Веруся.
– Не могу я, Назым. Не могу, не могу даже подумать об этом.
– Но разве так лучше?
– Я больше не знаю, что лучше, что хуже, но я не могу уйти.
– Значит, его ты любишь больше? Прости. Я не знал. Нет! Ты просто жалеешь! Но пойми, хуже этого ничего не может быть! Ты жалеешь и обманываешь в одно и то же время! И ты считаешь, так лучше?! Расскажи ему все! И пусть он решает! Увидишь: он не захочет быть с тобой…
– Этого тоже не сделаю. Если хотите, скажите вы ему.
– Но, Веруся, жалей меня тоже. Я тоже человек. И к тому же восточный. Я схожу с ума оттого, что моя любимая женщина, из-за которой я умереть могу, – не со мной. Веруся, миленькая, ты боишься скандала, но честное слово, не стоит. Думай обо мне, жалей меня! Ты пойми, для меня это тоже непросто, но я давно готов на всё. На всё!
– Не могу, Назым. Что хотите со мной делайте… Не верю в счастье на чужих костях…
Он долго молча смотрел на меня.
– Хорошо, Веруся, сделаем, как ты хочешь. Только так нельзя.
– Тогда расстанемся.
– И ты это говоришь мне?! Сейчас, когда я дышать без тебя не могу! Я сказал тебе все по телефону. Я думал, ты все решишь до моего возвращения и наша разлука прекратится! А ты смотришь на меня, как будто я предлагаю тебе что-то страшное. Как будто я зверь какой-то. Но единственное, чего я хочу, чтобы тебе было хорошо. И я знаю, что мог бы сделать твою жизнь счастливой. Мы с тобой во всех вопросах сходимся. Эх, знала бы, как это редко в мире… Мы можем интересно, по-настоящему работать, создать что-то новое. Я помогу тебе открыть твой талант. Верь мне! Ведь твоя работа редакторши не даст тебе никогда заняться интересным делом, на которое ты способна. Хватит тебе исправлять чужие сценарии. Ты умеешь писать сама! Уж в этом деле я понимаю. Вот и Твардовский со мной полностью согласен. Он-то авторитет для тебя, я знаю.
– При чем здесь Твардовский? – похолодела я.
– Я отнес ему «Два упрямца» перед отъездом. Хотел спросить, как пьеса написана с точки зрения русского языка. Сегодня был у него в журнале. Он хвалил. Говорит, сделал всего два стилистических замечания в ремарках. Так что верь мне, милая! Я бы открыл тебе много городов, много стран. Ты бы узнала свою страну получше, замечательные люди приходили бы к нам в дом. Тебе бы самой захотелось о них рассказать. Подумай, миленькая. Сто′ит! Честное слово, стоит!
Давай, Назым, вернемся назад, к той последней осени, когда мы еще жили врозь… Итак, я не согласилась, я не послушалась, не смогла прийти к тебе.Ты сказал: – Мы не выдержим. Мы умрем.
Теперь смешно, но первой заболела я.
Вдруг появилась температура, дикая слабость, бессонница, апатия. Врачи услышали шумы в сердце и увидели очаги в левом легком. «Что с вами? Полгода назад вы были абсолютно здоровы!»
Ни тогда, ни потом я так и не смогла сказать тебе, мой замечательный Назым, что меня выгнали с работы сразу после 17 октября. Выгнали из-за тебя.
17 октября – черное число. Едва я переступила порог студии, позвонила мама и, страшно волнуясь, сбивчиво стала говорить, что сегодня в газете «Известия» напечатана статья против Назыма Хикмета:
– Говорят, что он плохой и выступает против Советского Союза!
Она перепугалась насмерть, что у меня могут быть неприятности из-за дружбы с опасным человеком.
С похолодевшим сердцем я бросилась в библиотеку и действительно в «Известиях» легко обнаружила статью «Тень на плетень», в которой тебя, Назым, защищавшего на страницах французской газеты «La Lettre Fr a n çaise» светлое имя Мейерхольда, обвиняли в клевете на его гонителей. Советские идеологи, давно раздраженные твоими шумными попытками заставить их с помощью общественного мнения реабилитировать Мейерхольда и вернуть это имя из небытия, взбесились оттого, что ты обратился к западной прессе. Тон статьи враждебный, хамский. Факты, как потом я узнала, фальсифицированы.В то время, в отличие от моей мамы, я не понимала, что означает подобное выступление правительственной газеты, где главным редактором служит зять Хрущева – Аджубей.
Через два дня меня вызвали к директору студии. В его кабинете находился тот самый скользкий тип – начальник отдела кадров, который всегда так обнюхивал открытки, приходящие от тебя из разных стран. Без объяснений они потребовали, чтобы я тут же, не выходя из кабинета, написала заявление об уходе. В противном случае у них будут крупные неприятности, и они все равно будут вынуждены уволить меня таким приказом, после которого меня вообще никто уже не сможет взять на работу.
– Причина? Вы протаскиваете в производство идеологически вредные сценарии Назыма Хикмета. А он пацифист и клевещет на нашу страну!
– Это неправда! – сказала я. – И вы это знаете!
Я написала нужное заявление на заранее приготовленном листе, сказала об увольнении коллегам и, пока они пребывали в оцепенении, быстро покинула пределы самой гуманной студии страны, учившей малюток доброте.Я не сказала тебе о том, что случилось со мной. Тогда я впервые подумала о коварстве людей власти, не терпящих инакомыслия и, возможно, желающих моей ситуацией спровоцировать тебя на скандал, принудить уехать из страны, где даже полуправду тогда говорили на ухо. С этого момента я поняла, что не меня, а тебя надо защищать и хранить от бед. Вот почему я скрыла от тебя причину болезни – подвела не душа, а здоровье. Все-таки это был первый удар в моей взрослой судьбе. Спасибо тебе, что ты был со мной.
Когда ты узнал, что со мной творится что-то неладное, то испугался. Предлагал мне консультации знаменитых врачей и чудо-лекарства, но я от всего отказывалась. Я знала, в чем дело, но врачам ведь об этом не скажешь.
Я болею месяц, второй, третий…
Наверное, я полюбила тебя по-настоящему тогда. Мы поменялись местами. Я стала слабее тебя, и в глубине души ты был этому рад.
Однажды ты пришел под вечер, вернее, сначала позвонил, в прихожей тебе открыла дверь моя соседка, потом я услышала твои непривычно тяжелые шаги, и потом ты елееле протиснулся в мою дверь. Ты внес огромную корзину розовых хризантем, поставил ее на пол и рухнул в кресло. Я помню, как мы долго молчали, даже «здравствуй» не сказали друг другу.
Потом я хотела поднять гигантскую корзину, чтобы переставить ее на подоконник, и не смогла. Она оказалась неподъемной. Я с испугом посмотрела на тебя, подумала: «Как же он мог ее дотащить?» В нашем доме не было лифта.
Ты смотрел на меня глазами едва живого победителя и героя.
– Я принес ее прямо снизу, по всем лестницам досюда, сам, – сказал, улыбаясь.
– Почему? У вас нет сегодня шофера?
– Я хотел для тебя что-то сделать сам, понимаешь, радость моя? У таких глупых мужиков, как я, бывают такие дураческие настроения. Я хочу, чтобы ты поверила, что ты для меня не флирт, а что-то новое, поверила, что я мог бы для тебя умереть. Пойми это хорошенько. Я – очень серьезный влюбленный.
Ты помолчал. Я встала, включила свет, отодвинула корзину к окну.
– Ты знаешь, этот главный врач, который тебя вчера смотрел, сказал мне потом: «Вы любите ее. Но не надо так волноваться. Мы ее поправим, и она, Бог даст, доживет до правнуков». Я сказал, что я ему верю, раз он так точно угадывает диагноз. Он так хотел о тебе спросить…
– А вы, конечно, сказали: «Знаете, профессор, она – моя редакторша, она – моя соавторша, и я хочу ее вылечить, чтобы с ее помощью написать еще одну пьесу о советских людях и заработать…»
– Правильно, я сказал, что хочу на ней жениться, и я сказал, что мы, турки, не любим пускать в свои гаремы, во-первых, худеньких; во-вторых, дохленьких жен. По нашим понятиям, жена должна хорошенько уметь работать, чтобы муж мог спокойно отдыхать и думать о приятном. Пить кофе, немножко ракы для веселья, курить наргиле и лежать на мягких коврах среди длинных шелковых подушек.
– И о чем же он думает, лежа среди длинных шелковых подушек?
– Во-первых, как руководить своей женой так, чтобы она никогда не осмелилась его спросить, о чем он думает; а во-вторых, как лучше провести вечер с друзьями где-нибудь в кофейне и, придя поздно ночью домой, встретить улыбку жены.
– Как хорошо…
– Только так. Иначе как можно содержать целый гарем, если от одной ворчливой, капризной жены можно себя повесить. У нас, миленькая, старые традиции и молоденькие жены.Больше ты не пришел. Ни завтра, ни послезавтра.
Дня через два кто-то позвонил и казенным голосом сказал, что Назым Хикмет в больнице с тяжелым воспалением легких.
Пустые, нехорошие больные дни. Редкие звонки:
– Больной, товарищ Назым Хикмет просил вам передать, что чувствует себя хорошо. Просил не волноваться.
– У него высокая температура?
– Порядка тридцати восьми. Больной трудно поддается лечению. Ему противопоказаны антибиотики.
– Он спит?
– Очень плохо, почти нет.
– А настроение?
– Нервное, беспокойное. Свидания запрещены. Ухудшения не предвидится. Что передать больному?
– Передайте, передайте…
– Хорошо, я вас поняла. До свидания.
Ту… ту… ту… – подвывает гудок.
– До свидания…
Я остаюсь наедине с твоими стихами. Если бы я могла, я написала бы тебе точно такие же:Ты мое опьянение,
Никак не могу протрезветь
И не хочу протрезветь!
В голове моей тяжесть похмелья,
Колени разодраны – все в синяках.
Падая и поднимаясь,
Я весь извалялся в грязи.
Падая и поднимаясь, я упорно
Иду к твоему свету, А он
То гаснет впереди,
то зажигается.
Плохо тебе без меня, Назым? Плохо, я знаю.
На сцене Ермоловского театра на репетициях нашей пьесы «Два упрямца» каждый день умирает ученый Алексей Петрович. Его играет актер Всеволод Якут, и так много я в нем узнаю твоих примет, так много… Еще не поздно переписать финал, еще не поздно отменить смерть, найти другой выход. Какой?
Я сижу одна в темном зале, сжав зубами карандаш. На сцене больничная палата. Сейчас пойдет последний монолог Алексея. И я уже не понимаю, где пьеса, а где жизнь, где ты и где актер, потому что я слышу твои, твои и ничьи больше слова и интонации.
Алексей просит Дашу дать ему руку. Она протягивает, и он, открыв глаза, целует ее. И мне кажется, что это я сама на сцене и не на сцене, а в другой, никому не ведомой, кроме нас с тобой, жизни. И это ты сейчас поцеловал мне руку, а Якут просто повторил вслед за тобой движение твоего сердца.
Я закрываю глаза. Уже четыре дня от тебя никаких вестей. Может быть, сейчас, в эту минуту…
А ты бушевал в больнице. Ты требовал в палату телефон, ссылаясь на партийные дела, на деятельность борца за мир, на всё что угодно, требовал, требовал, требовал!
В конце концов больничное начальство сдалось, и телефон поставили. Ты стал звонить мне через каждые полчаса, но говорил то полуофициально, то иносказательно. Оказалось, что в палате ты лежал вдвоем с пожилым мужчиной, которого стеснялся. И вот новая идея – освободиться от соседа. Как? И ты говоришь врачам, что не можешь спать, потому что сосед твой храпит. Соседа немедленно убрали.
– Свобода! – ты кричишь в телефонную трубку все, что накопилось в душе за последние недели. Ты задаешь сотни вопросов и отвечаешь на них сам, ты говоришь, говоришь, говоришь и никак не может наговориться. Теперь тебе хочется удрать из больницы, и я уже боюсь, что ты действительно убежишь.Ты проболел тогда два месяца, два бесконечных месяца тревоги и отчаяния.
И вот мы наконец встретились после разлуки в театре имени Ермоловой, переполненном зрителями, в час сдачи нашего спектакля «Два упрямца». Это название пьесе дал ты, и оно тебе очень нравилось.
В моей памяти не осталось многих подробностей той встречи. Странно. Что же творилось со мной, если я не помню, как увидела тебя, как ты подошел ко мне, что сказал… Помню коричневый костюм, рубашку из мягкой зеленой материи, бежевый галстук, словно связанный из крученых шелковых ниток, совсем синие глаза… Помню запах твоего одеколона, а слов почти нет. Может быть, мы онемели, а?
Вокруг тебя в фойе постоянно образовывались ручейки людей и быстро превращались в плотное кольцо. На сдачу спектаклей обычно приходит театральная публика, знакомая между собой. Ты целовал женщинам руки, обнимался с мужчинами, отшучивался, отсмеивался. А за всей твоей непринужденностью и радушием угадывалось волнение и слабость. Мне казалось, что ты еле-еле стоишь на ногах.
Потом я узнала, с каким трудом ты вырвался в театр, леченый-недолеченый Назым. Я только помню, как ты сел со мной рядом после третьего звонка во втором ряду и, сжав мою руку, тихо заговорил: