Последний разговор с Назымом
Шрифт:
Когда Вольпишка стоял в пальто перед дверью, он обнял меня и мягко сказал:
– Назым прав, выходи за него. Им движет естественное чувство любящего мужика. Это хорошо. А ты, Назым, тоже потише немножко будь. А то ведь тяжело ей, наверное, твои турецкие страсти-то выносить. Так что уж полегше немножко старайся. А так все правильно. Хорошо будет. Я уверен.
Помню, как мы поехали в ЗАГС. На такси. С нами – наша подруга Тося. Мы с ней вышли, а ты задержался расплатиться с шофером. Потом входишь в вестибюль и смеешься:
– У меня сейчас такой интересный разговор был с водителем такси, ай-я-яй! Он меня спрашивает: «Извините, товарищ, вы не Назым Хикмет?» Я говорю: «Да, я Назым Хикмет…» «Извините, – говорит он. – Вы что, жениться приехали?» Я отвечаю: «Да, брат, жениться». А он так грустно-грустно на меня посмотрел и сказал: «Эх, товарищ Хикмет, товарищ Хикмет! Вы столько лет сидели в тюрьме. Неужели не надоело?» А я ему отвечаю: «Я привык, брат, ничего не поделаешь… Привычка!» Как ни смешно, но ЗАГС принес тебе успокоение, мы получили возможность вместе ездить, не разлучаться, и ты радовался.Не помню, Назым, говорила тебе или нет, только со мной творилось нечто невообразимое. Куда ни пойду, везде в толпе встречаю одни и те же лица. Вижу, как прячась, украдкой
И вот, однажды у могилы я увидела девушку, подстригающую траву. Ее лицо мне тоже показалось знакомым. Она хотела удрать, но я упросила ее остаться. Оказалось, что любовь к твоей поэзии передала ей мать, совсем не знакомая с тобою. В их доме собраны все твои книги, стихи и статьи. Ты жил среди них как близкий человек.
– Если медицина бессильна спасать таких людей, как Назым, бессмысленно становиться врачом, – сказала Мила маме после твоей смерти и бросила медицинский институт, где блестяще проучилась три года…
Мила говорит, что и ее подруги серьезно увлечены твоей поэзией, многие учат турецкий язык… Я пригласила их к нам в гости и однажды, в день моих именин, они пришли. Девушки оказались на редкость славными, интеллигентными, почти все – студентки разных московских институтов. Робея и смущаясь, ходили они по твоему дому, Назым, а потом мы пили чай с моим пирогом, и девушки просили рассказать, как ты жил.
Сколько раз ты спрашивал: «Вера, когда приходишь к людям без меня, рассказываешь обо мне? Как бы я хотел послушать! Очень прошу, рассказывай при мне хоть раз, чтобы я мог представить, как ты будешь делать это потом…»
Теперь ты знаешь. Тебе рассказываю по ночам.Ты никогда не молодился. Твоим украшением были хорошо подстриженные волосы, всегда до гладкости выбритое лицо, чистые руки, чистая обувь и две белоснежные рубашки в день. А мне говорил:
– Вера, возьми сигарету! Ты должна научиться получать удовольствие от жизни… Вера, проколи уши!.. Вера, надень кольцо! Все женщины моей семьи носили украшения. Женщина без них для меня все равно что голая… Почему ты целый месяц ходишь в одной кожаной юбке? Как будто тебе нечего больше надеть!.. Если я увижу тебя в ней завтра, то разрежу ее на куски и выброшу в мусоропровод. Сегодня мы идем в театр, надень что-нибудь нарядное для меня. Я очень тебя прошу, Веруся.
– Назым, не надо. Ну что я выряжусь, как кукла… Но ты ничего не хотел слушать:
– Вера, почему ты стесняешься надевать красивые вещи? Что же! Мы их не воруем. Мы всё покупаем на деньги, заработанные честным трудом! И нелегким, ты знаешь. Я тебя не понимаю.
– Но в театре будут все, кто тоже зарабатывает деньги честным трудом. Разве они виноваты, что у них нет того, что есть у меня? Еще недавно у меня тоже ничего не было, я этого не забыла, – пыталась я убеждать тебя, но тщетно.
– Назым, Назым, Назым, я тебя умоляю, миленький! Не смотри на меня, пожалуйста, смотри на сцену, – шепотом прошу я. Мы сидим в партере, в самой середине у всех на виду. Люди поглядывают на Назыма, а он, повернувшись к сцене плечом, смотрит на меня, как на пейзаж или цветок.
– На сцене страшно скучно, чего я там не видел? Декорации ужасные, играют отвратительно. Мне на тебя смотреть приятнее.
– Тогда давай уйдем, – тихо предлагаю я.
– Неудобно, режиссер обидится. В конце концов, я ведь тебе не мешаю, Вера, тем, что смотрю на тебя? – начинаешь ты злиться.
А бывали случаи более впечатляющие. Помню, как однажды летом мы вошли в троллейбус на нашей улице. Пока я брала билеты, ты сел в середине салона, развернулся спиной к окну, всех оглядел, довольный, немного прикрыл глаза и, покачивая головой от плеча к плечу, со вздохом удовольствия громко признался:
– О-хо-хо, товарищи, вы не можете себе представить, как я серьезно люблю этот баба…
Воцарилась такая гробовая тишина, что продолжать путешествие в этом троллейбусе мы уже не могли.
– Что же, Вера, что я такого сделал! Я ведь не по матери ругался. Сказал о своей любви…
А помню, Назым, как один раз я хотела быть красивой и пошла в парикмахерскую. Там мои волосы накрутили на десять тысяч здоровенных бигуди и сунули голову под горячий колпак. Эта женская парикмахерская находилась возле Большого театра, и в одном ряду со мной сушили головы десять или двадцать балерин. Вдруг кто-то пришел и сказал:
– Вы знаете, по всей парикмахерской ходит Назым Хикмет и кого-то ищет. Интересно, кого?
И в этот момент в дверном проеме показался ты. Я почему-то страшно смутилась, закрыла лицо руками, и ты, чуть ли не дергая за носы всех женщин, высунувшиеся из-под сушительных колпаков, прошел мимо меня. Не узнал!
Когда я через полчаса вышла из парикмахерской, ты накинулся на меня с вопросом, где я была. Я простодушно во всем созналась. Вот тогда ты рассвирепел.
– Ах, какой позор! Ее ищет Назым Хикмет! Да каждая из этих баб умерла бы от зависти к тебе!
– Да, Назым, – сказала я, – я сама была бы в их числе.Хорошо, что ты не мог долго сердиться из-за пустяков. Все-таки у тебя был необыкновенно добрый характер, муженек. Прощай, радость, жизнь моя.
Помнишь, ты все меня спрашивал:
– Что ты видела во сне? Расскажи, милая.
Сны мне раньше снились редко, и прости, родной, я редко высыпалась, живя с тобой! Ты засыпал поздно, часа в два-три ночи, засыпал, держа меня за руку, засыпал под мой голос. Ты извинялся, говорил:
– Прости, милая, я тебя мучаю. Знаю, что ты спать хочешь, но вдруг я тебя завтра не увижу. Потерпи, хорошенькая моя, посиди со мной.
Ты всегда боялся ночи. Только когда ты засыпал, я выключала свет. Сон твой был беспокойный. Мы так и не узнали, почему ты часто страшно кричал во сне: «А-а-а! Вера! Вера! Вера!» Я вскакивала и, со сна натыкаясь на вещи, бежала к тебе, чтобы пальцами открыть твои глаза, гладила твой лоб. Тогда кошмары покидали тебя, ты поворачивался на бок и тут же засыпал. Мы так и не спросили у врачей, отчего это случалось. Ты ведь сказал, что все началось в тюрьме. Но я заметила, что кошмары не давали тебе спать после волнений, обид, переживаний. В последние полгода это случалось каждую ночь, иногда по несколько раз. Ты говорил мне, что постоянно,Как странно, недавно я прочла, что нашего знаменитого актера Михоэлса тоже много лет преследовали во сне злые собаки.
В «Романтике» ты строишь интригу на том, что героя, коммуниста-подпольщика, кусает собака, и бедняга, боясь полиции, не может обратиться к врачу. В течение сорока дней он едва не сходит с ума от неизвестности – собака здоровая или нет. К сожалению, этот роман не избавил тебя от кошмаров. Я знаю, что его история навеяна проклятыми снами. Я так и не привыкла к твоим отчаянным крикам по ночам. Каждый раз, когда ты снова засыпал, я еще долго лежала с бьющимся сердцем, вновь и вновь слыша: «А-а! Вера! Вера!»
Утром ты меня виновато спрашивал:
– Я опять кричал как сумасшедший? Опять не дал тебе спать?
– Нет, – лгала я пять раз из десяти, – тебе показалось. Ты любил встать, как тебе казалось, тихонько, пройти бесшумно – задевая и опрокидывая стулья – но на цыпочках в ванную и очень тщательно выбрить лицо, хорошенько умыться, надеть белоснежную рубашку, конечно, накуриться до отвала и сесть за газеты. Через каждые пять минут ты заглядывал ко мне, вставал на колени и, близко-близко придвинув лицо, смотрел на меня. Конечно, я давно проснулась, но не признавалась, чтобы не огорчать тебя. Иначе ты бы сокрушался весь день, что опять разбудил меня, не дал поспать.
Мы любили утро, просыпались всегда с радостным чувством.
У нас была утренняя игра, мы любили в нее играть, и не хотелось нарушать ее правил. Я знала, что я должна была «спать» до тех пор, пока ты не появишься с подносом. Милый, милый Назым, севгилим, шекерим, как ты умел творить маленькие и такие милые чудеса. Ты любил сварить для меня большую чашку турецкого кофе в медной джезве по своему рецепту: на сковородке с песком, подсластив, присолив. Ты варил этот кофе так же серьезно, как писал свои стихи. При этом кофе у тебя мог убегать несколько раз, и ты принимался варить его снова и снова, но ведь и стихи не всегда получались с первого раза. Потом ты брал наш жостовский поднос, ронял и гремел им на весь дом, протирал его рукавом рубашки и, подув на чашку, опрокидывал в нее кофе. Потом, открыв холодильник, ты опускался на корточки и внимательно высматривал там что-нибудь вкусненькое. Ты отрезал ломтик сыра или брынзы, или копченой колбасы, прихватывал несколько печенин… Потом подпихивал под тарелку несколько шоколадных конфет для себя и шел ко мне. Ты очень шумно распахивал плечом дверь, очень торжественно входил и замирал возле моей подушки. Ты считал, что вот сейчас запах кофе разбудит меня. Я втягивала носом воздух, открывала глаза и улыбалась тебе – ты был счастлив. Ставил поднос возле подушки на мой крошечный столик и садился на коврик по-турецки, поджав ноги. Ты любил смотреть на меня сонную, с растрепанными волосами. В эти утренние минуты я казалась тебе беззащитной, особенно родной. В эти утренние минуты ты смотрел на меня так же, как мама в далеком детстве. В эти утренние минуты ты покачивал головой в такт бегущим мыслям, удивленно повторял:
– Что я наделал, что я наделал…
В эти утренние минуты ты частенько спрашивал меня:
– Как бы ты, наверное, хотела, чтобы я был твоим отцом? Вот это для тебя было бы в самый раз!Я с трудом опять проживаю наши встречи, и уже не могу, не хочу этому противостоять. Нет, мы с тобой рядом. Я раззнакомилась с целым миром. Сегодня долго не могла вспомнить, что играют по радио. А был это «Пятый танец» Брамса…
Уже когда мы были вместе, я спросила однажды, как тебе удалось бежать из Турции.
– Мне помог товарищ Павлов. Ваш русский ученый. Его книга мне попалась в тюрьме. Я внимательно изучил его науку об условных рефлексах – просто меня заинтересовал его эксперимент. Потом, когда я вышел из тюрьмы, я забыл об этой книге.
В девятом письме из Танганьики ты написал мне про это время.Вспоминаю дни, когда я вышел из тюрьмы.
Не «выпустили», а «вышел сам» Под нажимом
Друзей – извне,
Моим – изнутри,
И под нажимом времени распахнулась тюремная
дверь.
Радость,
Ликование, восторг,
Немного гордый,
немного удивленный восторг.
Блеск мечты.
Надежды, висящие на ветвях мечты, —
Еще не плоды.
Только мечты.
Желание громко рассказать о тюрьме —
всем и себе самому.
Просыпаешься, вздрагиваешь – это тюрьма
до сих пор входит в мой сон.
Привычки тюремных лет,
Запреты тюремных лет,
нелегко расстаются со мной.
Не заклеиваю письмо, словно жду,
что будут его проверять.
По вечерам механически жду,
когда дверь запрут на засов,
а лампочки вспыхнут сами собой.
Радость, ликование,
восторг.
Однако праздничным дням приходит конец,
как и всяким другим дням.
Смотришь – крыша течет.
Окнам нужен ремонт.
Нужно свет провести.
Нужно газ подключить,
Нужно уголь на зиму купить,
Нужно простыни, книги и даже тарелки купить.
Руки готовы к труду. Они трудились в тюрьме,
но тюрьма
Усыпила знанья мои.
Денег нет.
Опасно влезать в долги.
Как, с чего я начну
постройку дома свободы моей? Что хочу я всем этим сказать?
Ты умна, моя женушка. Ты
Догадаешься и поймешь.
Не любил ты говорить про тюрьму. Если и рассказывал, то какие-нибудь забавные случаи. А если истории были жестокие, то старался рассказать их без драматизма. Не хотел, чтобы тебя жалели. Но многие тюремные привычки забывал с трудом. Всякий раз удивлялся, зачем шведы в гостиницах каждое утро меняют постельное белье. Любил, чтобы везде в комнатах горел свет, и самый яркий. Ненавидел темноту, заборы, замки, всевозможные пропуска, визы. Любил хорошо освещенные дома, нарядные улицы, демократичные города.
И вот я держу в руках книгу, пришедшую из Турции. Книга о тебе. В ней твоя фотография, сделанная в тюрьме. Мое сердце сжимается от боли: стоишь одиноко у стены каземата, согнувшись от ветра и холода в длинном изношенном пальто, в худых башмаках без шнурков, костлявый печальный узник. Прижал к груди тощую грязную кошку, ушел в себя, потерял самого себя в себе, впал в задумчивость. И, глядя на эту фотографию, я проклинаю себя, Назым, что недожалела, недолюбила, недоберегла тебя. А кошки в твоей жизни когда-то играли не последнюю роль. Все-таки первые настоящие стихи ты когда-то тоже написал о кошке. Помнишь, как одна дама, пианистка и жена известного руководителя известного театра, умоляла, требовала, чтобы ты написал статью в защиту кошек, чтобы вместе с ней боролся за их права?