Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями
Шрифт:
Бoльшая часть тиража «Треугольника Воланда» была продана в одном месте — в Доме-музее Михаила Булгакова, в Киеве, на Андреевском спуске. Киевским булгаковедам и киевским экскурсоводам книжка очень понравилась, и ее разобрали буквально по листочкам, почти всю, для экскурсий по городу Киеву и для экскурсий по дому Булгакова. Но — не всю, ибо вкусы булгаковедов непредсказуемы. Пассаж об Эсе де Кейроше не понравился и был оставлен без внимания. Через некоторое время А. П. Кончаковский, директор булгаковского музея, составил и выпустил под грифом музея книгу «Библиотека Михаила Булгакова. Реконструкция» (Киев, 1997). И среди 400 названий книг, которые «имел М. Булгаков», то есть книг, по мнению А. П. Кончаковского, бывших у писателя под рукою, на его домашней
Упорный португалец снова занял свое место в чужой биографии, теперь, кажется, навсегда…
Зачем однако я подняла всю эту напрасную полемику и невостребованную аргументацию? Затем всего лишь, чтобы сравнить построение евангельской сцены у Эсы де Кейроша и Михаила Булгакова — чтобы читатель увидел своими глазами неповторимость пространственных решений в прозе моего героя.
Всмотритесь, как безукоризненно точно описывает Булгаков этот холм с террасами многоярусного сада, холм, на вершине которого, между двумя крыльями дворца Ирода Великого, находится балкон Пилата. Топография просчитана так тщательно, как если бы писатель побывал в этом месте сам и все эти шлепающие под шагами ступени и хрустящие мокрым песком дорожки прошел подошвами своих башмаков.
Холм описан сверху вниз. Балкон: мозаичный пол, кресло Пилата, фонтан и колоннада… Верхняя площадка сада, на которую сходят ступени балкона; здесь воркуют голуби, их слышно в колоннаде… (Эта обрамленная кипарисами площадка превращается в площадь, когда Пилат выходит на нее: «…выйдя из-под колоннады на заливаемую солнцем верхнюю площадь сада с пальмами на чудовищных слоновых ногах, площадь, с которой перед прокуратором развернулся весь ненавистный ему Ершалаим…»). Два белых мраморных льва охраняют широкую мраморную лестницу, уходящую вниз… Скамья в тени магнолии… И отягощенный розами куст…
Ярусом ниже — терраса, на которую попадает Афраний, уходя от Пилата, «пытавшегося спасти Иуду из Кириафа»: «Покинув верхнюю площадку сада перед балконом, он по лестнице спустился на следующую террасу сада, повернул направо и вышел к казармам, расположенным на территории дворца».
Почему — направо? Случайность? В топографии Булгакова нет случайностей. Несколькими страницами далее: «Дворец Ирода Великого не принимал никакого участия в торжестве пасхальной ночи. В подсобных покоях дворца, обращенных на юг, где разместились офицеры римской когорты и легат легиона, светились огни…»
Но если «подсобные покои дворца», в которых «разместились офицеры когорты», и примыкающие к этим покоям казармы обращены на юг, то Афраний, спускаясь от парадной части дворца, «где был единственный и невольный жилец дворца — прокуратор», спускаясь от колоннады, обращенной на восток, может повернуть к казармам только направо — на юг…
Еще ниже терраса, где круглая беседка с фонтаном и ожидающие вызова Пилата приглашенные им два члена Синедриона и начальник храмовой стражи… Ниже, ниже уходит широкая мраморная лестница меж стен роз, источающих одуряющий аромат, — туда, где нижние террасы дворцового сада отделены от городской площади каменной стеной, к воротам, выводящим на гладко вымощенную площадь, на другой стороне которой колонны и статуи ершалаимского гипподрома…
Однако топография Булгакова не только продумана и просчитана — она поразительно лаконична. Деталей немного. Они немногословны, неназойливы, ненавязчивы. Увлеченный сюжетом читатель не задерживает на них внимания, как бы не замечает их. Остается это общее ощущение — высоты, каких-то террас, роскошного сада и одуряющего запаха роз, от которого у прокуратора болит голова… Остается ощущение того, что все это было, было здесь, было так и никаким образом иначе быть не могло.
А Эса де Кейрош? Прежде всего у Эсы нет этого высокого многоярусного холма. Его «старый дворец Иродов» стоит прямо на площади, чернея гранитом колонн в ее глубине [382] . Нет этого одиночества Пилата в самый главный час его жизни. Вспомните:
382
Несовпадение даже здесь: у Эсы де Кейроша — черный гранит колоннады, у Булгакова — розовый мрамор.
И нет у Эсы де Кейроша такой важной для Булгакова — такой булгаковской — встречи Иешуа и Пилата на одной плоскости ровного мозаичного пола. У Эсы Пилат восседает в некоем «курульном» кресле, на возвышении. Плоскость разрезана: судья и тот, кого он судит, находятся на разных уровнях пространства. Впрочем, не знаю, имело ли это значение для Эсы де Кейроша…
Несовпадения бесконечны. Я остановилась только на тех, что относятся к организации художественного пространства.
У большинства прозаиков мир плоский: в каждой его точке два измерения, или, как говорят физики, две степени свободы. В пространствах Михаила Булгакова всегда присутствует третья степень свободы — высота. У него не два измерения, а три. Ну, а там, где три измерения, недалеко и до четвертого. Или даже до пятого. («Тем, кто хорошо знаком с пятым измерением, ничего не стоит раздвинуть помещение до желательных пределов», — толковал, как известно, Коровьев.)
Третье измерение — вертикаль — особенность художественного мироощущения у Булгакова. Причем чаще всего вертикаль не снизу вверх, а — сверху вниз.
Сверху смотрит на Ершалаим Понтий Пилат. Сверху спускается он по широкой мраморной лестнице на площадь — чтобы объявить свой неправый приговор.
С крыши-террасы «одного из самых красивых зданий в Москве» — Румянцевской библиотеки — не отрываясь, рассматривает Москву Воланд, и город виден ему «почти до самых краев». («Какой интересный город, не правда ли?» — говорит он. «Мессир, мне больше нравится Рим», — почтительно отвечает Азазелло. «Да, это дело вкуса», — замечает Воланд.) И я думаю, что по крайней мере однажды, а может быть, и более чем однажды, здесь стоял Булгаков, закрытый от ненужных взоров балюстрадой с гипсовыми вазами и гипсовыми цветами, и смотрел на «необъятное сборище дворцов, гигантских домов и маленьких, обреченных на слом лачуг», а «в окнах, повернутых на запад, в верхних этажах громад зажигалось изломанное ослепительное солнце»…
Прежде чем покинуть Москву, Воланд и его свита, уже сидя на конях, «на высоте, на холме, между двумя рощами» (поэтические повторы Булгакова!), с Воробьевых гор обозревают «раскинувшийся за рекою город с ломаным солнцем, сверкающим в тысячах окон, обращенных на запад, на пряничные башни Девичьего монастыря».
И мастер отсюда, с обрыва холма, прощается с городом, в котором жил и который его не понял. («Группа всадников смотрела, как черная длинная фигура на краю обрыва жестикулирует, то поднимает голову, как бы стараясь перебросить взгляд через весь город, заглянуть за его края, то вешает голову, как будто изучая истоптанную чахлую траву под ногами».)
Последний полет мастера над темнеющей землей, последний полет как метафора смерти — тоже взгляд сверху («Ночь начала закрывать черным платком леса и луга, ночь зажигала печальные огонечки где-то далеко внизу, теперь уже не интересные и не нужные ни Маргарите, ни мастеру, чужие огоньки»).
Как всё у Булгакова, его вертикали парадоксальны. Маргарита спускается к вершинам своей любви — по ступеням подвальчика к любимому. И поднимается в подземные глубины, в преисподнюю Воланда, на его весенний бал полнолуния — по бесконечной лестнице, ведущей вверх…