Последняя любовь лейтенанта Петреску
Шрифт:
Так вот, к земле меня в детстве не тянуло, но это вовсе не значит, что тянуло к морю! Более того, я даже не представлял себе, что это значит – море. Конечно, вы вспомните о Мертвом море, но, простите, морского в нем, как в морских свинках – одно название. Я не то, чтобы не патриот Иудеи, просто – реалист и прагматик. Давайте говорить напрямик: о том, что такое море, никто из семитов, кроме финикийцев, и понятия не имел. Поэтому я, кстати, не нахожу ничего странного в том, что Яхве избрал именно такой способ уничтожения избранного им, но не оправдавшего сиятельных надежд народа. Да, он решил утопить евреев в море, которого те никогда не видели. Что значит, всех? Нет, конечно. Только евреев.
Остальных-то ведь он и за людей не считал.
Какой
В общем, труд на земле я в детстве недолюбливал. Со временем все изменилось. Нет, копаться на грядках я так никогда и не научился, зато почувствовал тягу к скотоводству. Папеньке это не очень нравилось. Он, для своего времени, конечно, был подлинный реформатор. Считал, что нам давно пора прекратить кочевой образ жизни, а вместо этого – закрепить за собой большие земельные угодья, которые и обрабатывать. Многие понимали, что он прав. Но, справедливости ради отмечу, были и такие, кто никак не мог смириться с прогрессом. Моему отцу, – вождю нашего немногочисленного племени, – они доставили немало хлопот. Особо усердствовал один приблудный, Ишуа, который в племени считался не то, чтобы низшим, но явно к руководству не принадлежал. Тот разглагольствовал, что, дескать, занимая землю, мы поступаем не по-божески, поскольку она принадлежит всем по праву. И пользоваться ей имеют право, стало быть, все. И, раздраженно заключал за Ишуа отец, нам, следуя этой логике, не остается ничего другого, кроме как остаться толпой оборванцев, которые скитаются по кругу с немногочисленным скарбом из века в век.
Сердцем я понимал Ишуа, разумом – отца.
Больше всего мне нравилось странствовать в пределах нашего небольшого мирка. В то же время, не прекрати мы вовремя своих странствий, нас бы поработили оседлые соседи. В общем, классический переход от кочевого скотоводства к оседлому земледелию. Со всеми вытекающими отсюда конфликтами интересов. Ничем хорошим это для политических противников отца не закончилось. В один прекрасный день он собрал их всех, во главе с Ишуа, и пригласил на пирушку. Будь они хоть чуточку благоразумней, сразу поняли бы: здесь дело нечисто. Но у них, все еще наивных, как дети, по-прежнему были извращенные представления о каком-то там кодексе чести кочевника: человека, не покидающего седла. Согласно этому кодексу, жизнь гостя для кочевника священна. В принципе, с этим никто и не спорил. С этим согласился даже отец, когда слуги вытаскивали из нашего шатра окровавленные трупы Ишуа и его приспешников
– Только вот их беда в том, сынок, – сказал он, подняв мой подбородок, – что я давно уже не кочевник. И их кодексы для меня ничего не значат… А сейчас ступай и помоги слугам выбросить трупы подальше. Только не прикасайся к телам руками!
После этого случая, укрепившего власть отца, его авторитет среди окрестных племен лишь вырос. И некоторые из них перешли под наш, как это теперь называется, протекторат. Вынужден признать, что в результате родительских новшеств наша жизнь изменилась, скорее в лучшую сторону. На четвертом году оседлости в племени появилось больше продуктов, чем мы смогли бы съесть до следующего урожая. Такое было впервые. Память негодного Ишуа и его последователей была посрамлена. Остатки оппозиции исчезли.
Когда отец умер, я, наконец, сумел претворить в жизнь свою давнюю мечту: заняться скотоводством. Но и земледелия мы не оставляли. В результате наше благосостояние значительно возросло. А обо мне заговорили как об умном и дальновидном молодом вожде. Особенно импонировало старейшинам то, что я начал проводить нововведения, дождавшись смерти отца, а не до нее, и, стало быть, уважил старину и не начал гражданскую войну. Хотя, честно признаюсь,
Пустяки для библейских старцев, скажете вы. Нет, не пустяки, далеко не пустяки. Восемь лет, и восемь лет под неусыпным надзором доносчиков кошмарного деспота, раздражительного тирана, убившего четверых своих сыновей (ему показалось что огни, видите ли, недостаточно почтительны к папочке) – совсем не одно и то же. Каждый час из этих восьми лет я рисковал жизнью.
Неудивительно, что я начал пить.
Причем так сильно, что это, как вы уже сами убедились, вызывало насмешку даже у морских свинок. Но и пить мне приходилось крайне осторожно: если бы отец узнал, что я – алкоголик, он бы никогда не оставил меня наследником власти. Поэтому я ухищрялся пить так, чтобы это никто (даже жена моя) не заметил. Сначала чашку горячительного, потом две, затем три. Потом – четыре, и еще – вино, которое оставалось дома. Постепенно многие стали удивляться красному цвету моего лица и постоянным головным болям. Приходилось врать, что мой организм очень чувствителен к перемене погоды. Кстати, так оно и было: пьяницы очень чувствительны к малейшим колебаниям давления в атмосфере. Да и голова у меня болела постоянно: повязку, смоченную в холодной воде с уксусом, я практически никогда не снимал.
Но при этом от меня никогда не пахло. Никогда! Что вы. Малейший запах спиртного, и папаша велел бы забить меня камнями прилюдно. Сын-алкоголик – какой позор для племенного князька. При этом его совершенно не интересовало бы мое оправдание, что алкоголиком меня сделали его подозрительность, властность и нетерпимость. Не то, чтобы он был не способен воспринимать разумные аргументы. Нет, папаша был не дурак. Он этого бы просто не понял. Это объяснение – не из его мира, не из его системы координат. Мы бы говорили с ним на разных языках. Он был упертым, как баран, этот человек, говорю вам. И нисколько этого не стыжусь.
Ах, да, запах. Простите, я сбивчив. Так вот, чтобы избежать его появления, пил я вдалеке от дома. Выбирался в пустыню часам к пяти вечера, чтобы, как говорил домашним, побыть в одиночестве. Естественно, следили за мной и в пустыне, – исключительно ради того, чтобы знать, не сговариваюсь ли я там с кем-то о смещении с поста вождя моего драгоценного папаши. И потому никаких подозрений донесения наушников у отца не вызывали: они говорили ему, что я лишь сижу по несколько часов на пригорке, время от времени пью воду из меха (мне специально пришлось создать себе славу водохлеба) да разговариваю с небом.
Папашу это так впечатлило, что он решил, будто я – будущий пророк. О, конечно, будущий. Ведь пророка рядом с собой, при своей жизни, он бы не потерпел никогда!
То есть, мысль о том, что он породил человека, запросто общающегося с Богом, ему льстила. Но – в перспективе, исключительно в перспективе. Соседство рядом с пророком грозило его власти. Но и убить меня он не мог, потому что это навредило бы его посмертной славе. Поэтому папаша нашел, как ему казалось, золотую середину. Призвав меня к себе, он участливо поделился со мной своими терзаниями (того, что вы сейчас называете комплексами, у него не было совершенно) и попросил меня держать язык за зубами насчет моих разговоров с Богом. А вот когда я покину сей бренный мир, можешь этого не скрывать, заключил он. Что я мог сделать? Простершись ниц, пообещать, что выполню родительскую волю. Вот и все. Не противно ли мне было делать это? Да нисколько. К тому же, лежа на пыльной земле, удобнее скрывать улыбку.