Последняя ночь в Сьюдад-Трухильо
Шрифт:
— Если б у нас какой-нибудь тип повесил над Нью-Йорком неоновую надпись: «Бог и Кеннеди», его бы отвезли в сумасшедший дом. Не сердись, Хулио, но я таких историй просто понять не могу.
— Но ведь ты же видел эту надпись! Вот я тебе и говорю о вонючих подхалимах, которые изощряются в выдумках. На спортивных соревнованиях они так выстраивают спортсменов на стадионе, чтобы из них получились слова: «Великий Трухильо» или что-нибудь в этом роде. Староста деревни, в которой родился Трухильо, назвал ее «Новый Вифлеем». И теперь все это повторяют, устраивают паломничества в эту деревню, крестьянам
Мерфи с любопытством приглядывался к Оливейре.
— Хулио, ты вовсе не успокоился после того, как полежал в госпитале, тебя все это по-прежнему угнетает и мучает. А по мне так плевать на Трухильо. Власти пускай себе делают, что хотят, лишь бы только мне давали хороший заработок и не мешали бегать за девочками и есть мороженое.
Оливейра уперся подбородком в стиснутые кулаки.
— Да, пожалуй, я не успокоился. Я вообще не верю, что человек может быть спокоен в нашем мире. Ты говоришь, что в Штатах стали бы смеяться, если бы в честь вашего президента кто-нибудь вывесил надпись вроде той, какую придумал у нас Хасинто Пейнадо. Но почему вы не смеетесь над Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, которая таскает на полицейские допросы ваших знаменитых артисток и писателей, которая изгнала — Чарли Чаплина? Ты читал, наверное, «Охоту за ведьмами в Вашингтоне» Берта Эндрьюса? Вы не смеетесь потому, что на вас давит страх. Обычный, примитивный страх за собственную шкуру.
— Лишь бы меня оставили в покое, — упрямо повторил Мерфи. — До остального мне дела нет.
— Вот это и есть самая страшная болезнь нашего века: «Оставьте меня в покое и пускай там, наверху, делают, что им угодно». Это плохо кончится, вот увидишь, и такая позиция вовсе не обеспечивает спокойствия. Покоя не будет, люди будут бояться и чем дальше, тем сильнее. А государство все активней вмешивается в личную жизнь граждан, ограничивает ее и вскоре придется начинать все сначала, от восстания Спартака…
— Хулио, меня это в самом деле не трогает, я не гожусь для того, чтобы устраивать восстания. Я плачу налоги тем, кто наверху, а они должны заботиться о моих делах.
— За твои налоги, — устало сказал Оливейра, — они пришлют оружие Трухильо. Ты не сердись, что я столько болтаю. Тут ведь рта нельзя раскрыть ни при ком, вот я и пользуюсь случаем. Надо иногда вылить из себя немного желчи, а то подавишься ею… День напролет я прикидываюсь дурачком, как все кругом, и временами теряю ощущение реальности: мне начинает казаться, что все идет, как положено. Но когда я остаюсь один, либо когда перепью, как сегодня, тогда этот яд сочится сквозь все поры, и я чувствую, что подавлюсь молчанием, и хочется выть.
— На, выпей еще, — сказал Мерфи, — И возьми себя в руки, а то и вправду ляпнешь когда-нибудь такое…
— В руки? — почти крикнул Оливейра. — Возьми себя в руки, — повторил он тише. — Самая высокая гора Вест-Индии называется пик Трухильо, самые крупные фабрики носят имя Трухильо… Улицы Трухильо, парки Трухильо, школы Трухильо, библиотеки Трухильо, плантации Трухильо… Провинция Трухильо со столицей Сан-Кристобаль и провинция Трухильо-Вальдес со столицей Бони… Детские дома Трухильо, марки с портретом Трухильо, торты
— Всегда можно выпить и позабавиться с девочками… Хулио, что же Моника не возвращается? Может, ее кто-нибудь уже подхватил в том кабаре?
— Завидую я тебе, Джеральд, — грустно сказал Оливейра.
— Из-за Моники?
— Нет. Из-за твоего интереса к Монике. Когда ты видишь женщину, весь мир перестает для тебя существовать, ты умеешь выключаться…
— Ну, не совсем, — помолчав, ответил Мерфи. — Я, к примеру, все думаю, кто же лежал на носилках в багажнике «Феникса»… Хулио, слово чести, я тебя не продам, можешь мне сказать, как брату родному.
— Там был один человек, которого они хотят обработать.
— Что значит — обработать?
— Он им насолил, теперь его прикончат.
— Мне кажется, он был уже мертвый, когда я с ним летел. Я не верю, чтобы человека можно было так надолго усыпить.
— А ты думаешь, стоило бы рисковать, перевозя труп через несколько границ? Ты разве заглядывал под простыню, которой его укрыли? Может, его усыпили, а на случай, если он проснется в дороге, заклеили ему рот пластырем и привязали покрепче к носилкам? Я уже видел людей с пластырем на губах.
— Черт, об этом я не подумал… — сказал Мерфи, — Ну да, может быть, именно так… Они хотят что-нибудь выпытать у него?
— Они все уже знают. Хотят отомстить. Его страдания, его отчаяние, его бессилие — это для них интересней, чем то, что он мог бы рассказать. Ночью его станут будить через каждые четверть часа, чтобы прочесть ему две страницы из «Рассуждений о морали». Эту книгу произвела на свет жена Трухильо, и ее изучают все школьники и студенты в Республике. Он должен слушать стоя или на корточках… Днем — пытки, такие, чтобы не до смерти замучить, а ночью, когда он придет в себя, ему опять станут читать две страницы назидательного произведения госпожи Трухильо. Это продлится месяц, а может и больше, пока они не добьются своего.
— То есть?
— Пока он не спятит.
— А тогда его выпустят?
— Выпустят? Нет, опустят в яму с известью на тюремном дворе.
— Черт бы их побрал…
— Пускай бы… У нас только два шанса, Джеральд: либо такая партизанская армия, которую создал на Кубе Фидель Кастро, либо решительное, радикальное вмешательство Вашингтона, ультиматум этих защитников свободы… в Европе. Есть, правда, еще один шанс, — добавил он шепотом, — покушение на Трухильо… Но боюсь, что тогда к власти придет его сын.
У Хуаны Манагуа было неподвижное лицо с чувственными глазами и губами, и в то же время в ней ощущалось нечто девическое, почти детское, противоречащее этой застывшей чувственной маске. Когда Хуана вошла в таверну, по здешнему обычаю пропуская вперед своего спутника Октавио де ла Маса, Мерфи загляделся на нее.
Де ла Маса подвел Хуану к столику.
— Это Хуана Манагуа, — сказал он, — А это наш друг из Нью-Йорка, отличный летчик. Я уже рассказывал тебе, что он спас мне сегодня жизнь.