«Посмотрим, кто кого переупрямит…»
Шрифт:
Утренние разговоры были у нас интимные. Она хотела знать всё, что я сделала. Если мне пришлось иметь дело с официальными лицами, она меня учила, как избегать неприятностей. Объясняла, что в любом офисе надо прежде всего понять, кто у них КГБ. “У них обычно бывает чистый письменный стол и никаких бумаг. Когда они говорят, никто с ними не спорит. Ты их также узнаешь по мертвым глазам. Они безразличны ко лжи. Очень важно научиться их узнавать”. Урок был очень к месту, и я видела довольно много таких глаз. Они существуют везде, но там они были особенно опасными.
Кроме того, Надежда Яковлевна хотела знать всё о моей семье и предках – так далеко, как только я могла знать. Ее интересовали мои родители, моя жизнь дома,
В Москве было трудно достать еду, особенно мясо. В американском посольстве был продовольственный магазин для служащих, и американские ученые и аспиранты, приехавшие по обмену, могли там покупать продукты. Я время от времени приносила Надежде Яковлевне пакеты еды, но знала, что она их отдавала: среди ее знакомых были почти нищие. Но я хотела ей подарить что-то такое, что она не отдаст. Однажды утром позвонила и сказала, что сегодня приготовлю ей американский обед. Она ответила: “Принесите его”. Тогда я приехала с коробкой риса с длинными зернами (с юга) и с фунтом замороженной рубленой говядины, которую посольство доставляло самолетом ежедневно из Финляндии, потому что американцы не могли бы и дня просуществовать без своих “гамбургеров”.
Мясо я размораживала накануне в своей комнате. Надежда Яковлевна велела мне мерить рис и воду, “а то рис будет испорчен”. Я попросила мерный стаканчик, но она не понимала. “У нас нет таких вещей – возьмите чашку”. Она смотрела на мясо с большим интересом, пока я жарила гамбургеры с небольшим количеством соли. А я, надеясь, что мой подарок ей понравится, смотрела на нее, когда она откусила кусок. Она закрыла глаза и медленно жевала. В конце концов произнесла: “Только до революции я ела такое мясо”. Мы обе сидели молча и ели свой “дореволюционный обед”.
Но наши отношения имели и другой уровень – Надежда Яковлевна очень хотела помочь моей академической карьере. Она сама долго преподавала английский язык, и однажды я спросила, не хочет ли она время от времени говорить по-английски. Она ответила: “Нет. Мы будем говорить по-русски – вам это нужно для карьеры; а у меня карьера кончена”.
Она начала меня посылать к людям, которые знали о Цветаевой (стихи ее всегда были со мной с множеством моих вопросительных знаков). Музыка ее стихов меня с самого начала привлекала, но сам язык был во многом таинственным и часто недоступным. Надежда Яковлевна считала, что мне будет очень важно встретиться с дочкой Цветаевой, Ариадной Сергеевной Эфрон, с которой она была не в самом тесном контакте. К концу моего пребывания в Москве она сумела устроить эту встречу. Ариадна Сергеевна провела около семнадцати лет в советских концлагерях и теперь жила в Москве. Людей она почти не видела, с диссидентами не водилась и вряд ли была склонна встречаться с иностранцами. Я беспокоилась о встрече, опасаясь ее строгости или суровости. Но я недооценила русское гостеприимство и сердечность.
Когда я ездила в Москве по своим делам, мне трудно было найти кафе, буфет или магазин, и часто я весь день не ела. За пять месяцев сбавила килограмм десять и стала похожа на подростка с анорексией. Ариадна Сергеевна была женщиной лет пятидесяти, немножко полной, в очках и с волосами, сложенными высоко на голове, как у школьной учительницы. Увидев меня на пороге
Пока я ела, она сидела со сложенными на груди руками и рассказывала о своей матери. Все мои академические вопросы вылетели в окно. Она рассказала, как ее мать писала стихи о людях, которых встретила случайно или только один раз. Читатели или литературоведы думали порой, что она была постоянно влюблена. Но чаще всего это был взрыв поэтического восхищения, а не любовь в обычном смысле.
После обеда Ариадна Сергеевна показала мне цветаевские рукописи и тетради. Я была особенно растрогана тетрадями. Я представляла себе руку поэта, двигающуюся от страницы к странице – рифмы, отдельные слова, обрывки стихотворений, фразы, каламбуры, – это было как альбом художника. Заглянуть в процесс творчества поэтического гения, каким была Марина Цветаева, было для меня невероятно важно. И у меня возникла идея писать о цветаевском сборнике “Ремесло”. Ариадна Сергеевна интуитивно почувствовала, что именно это мне было нужно – не анализ, а почти физическая связь с творчеством поэта. Я не старалась переписываться с Ариадной Сергеевной после возвращения в Америку, но свою диссертацию из благодарности посвятила ей [824] .
824
См. наст. издание, с. 550–556.
Вечерние визиты к Надежде Яковлевне отличались от наших уютных дневных бесед. Она всегда меня предупреждала, если кто-то интересный должен был прийти к ней вечером. Все сидели вокруг стола на кухне. Как только кто-то входил, Надежда Яковлевна требовала анекдот. Она очень любила анекдоты, осо бенно если это была насмешка над советской реальностью. Потом кто-нибудь старался мне объяснить анекдот. Когда минут через пять я его понимала и начинала смеяться, то это было даже смешнее, чем сам анекдот. Все еще раз смеялись, а Надежда Яковлевна улыбалась.
Идеи “круга” у нас в США не существовало (это была очень русская идея). В круг Надежды Яковлевы входили известные физики, математики, лингвисты, секретарши, писатели, служащие, врачи и даже однин священник, с которым я однажды встретилась. В нашей стране люди таких разных социальных уровней не общались бы. Как Алиса в Стране чудес, я “свалилась” в трещину в серой и зловещей советской реальности и приземлилась в мире добрых душ, которые посвятили себя сохранению культуры и человечности, которые еще можно было спасти. Всё это действовало на меня опьяняюще.
У Надежды Яковлевны, кроме того, чтобы защищать меня от опасностей и помочь с работой, была еще одна задача. Она хотела, чтобы я поняла весь ужас, всю глубину обмана, всю искривленность, странность, глупость, зверство и жестокость и всё то огромное человеческое страдание, которые воспроизводились советской властью с самого ее начала. Она подчеркивала, что убийства прекратились только потому, что, по ее словам, “им надоела кровь”. Я должна была понять, что в таком мире ни прогрессу, ни логике, ни невинности уже не оставалось места. Я должна была осознать, что прошлое наполняет настоящее и что его нельзя чем-то прикрыть или забыть. Ей казалось, что для моей будущей карьеры профессора русской литературы мне важно было понять те условия и то окружение, в которых создавались стихи Цветаевой, Пастернака, Ахматовой и Мандельштама. Одного только лингвистического анализа стихов совершенно недостаточно. Нельзя было скрывать правду, и она хотела, чтобы всё это я рассказывала молодым студентам, то есть передавала бы ее послание будущим поколениям тогда, когда она сама уже не могла бы это сделать!