«Посмотрим, кто кого переупрямит…»
Шрифт:
Высказывание раздраженное, тон неприятно брюзгливый, высокомерный (чего стоит одно лишь небрежное, сквозь зубы процеженное “так, что ли?” о погибшей семье), не хотелось бы цитировать этот пассаж, однако, в надежде ничьей памяти не оскорбив, считаю нужным его привести: пользуюсь поводом сказать, что в поведении Эммы Герштейн вижу проявление не трусости, а чувства ответственности за доверенные ей духовные ценности. Не так ли поступала сама Н. Я., передавая в надежные руки рукописи Осипа Мандельштама, ту же самую драгоценную папку?
В августе 1946-го она вручила ее Сергею Игнатьевичу Бернштейну.
Выбор хранителя не был случайным, и то, что он жил неподалеку, если и облегчало дело, но не решало его. Сергей Бернштейн (1892–1970) – выдающийся лингвист, один из основателей ОПОЯЗа, создатель теории звучащей художественной речи, архива фонографических записей декламации поэтов и исполнителей, работ в области экспериментальной фонетики и фонологии, истории литературного языка и стилистики – с Осипом и Надеждой Мандельштамами был знаком издавна, с петроградских-ленинградских времен. Напомню, что Сергей Бернштейн – это тот “фонетик и фанатик”, как называли его коллеги
Имя Сергея Бернштейна чаще всего связывают именно с тем, что он (и только он один!) зафиксировал в 1920-е годы их голоса. Однако записи не были самоцелью: они требовались для постановки и разработки проблем звучащей поэтической речи, в частности так называемой “произносительно-слуховой филологии”, фонологической концепции, заинтересовавшей молодого ученого. Ее создатели, Эдвард Сиверс и его последователи, утверждали, что в каждом стихотворном тексте заложены факторы его произнесения, то есть стихотворение или поэма допускает лишь один-единственный правильный способ чтения вслух, а кому, как не автору, владеть этим секретом? С помощью фонографических записей стихотворений в авторском исполнении Бернштейн изучал тембр и высоту голоса, акценты и паузы, их связь с синтаксисом, семантической структурой и в процессе работы всё дальше отходил от положений и методов “произносительно-слуховой филологии”, пока не пришел к полному их отрицанию, к выводу, что “«закон исполнения» в стихотворении не заложен; и даже более того, что нет единого закона исполнения какого бы то ни было стихотворения; для всякого стихотворения мыслим целый ряд не совпадающих между собой и в то же время эстетически законных декламационных интерпретаций. Произведение поэта лишь обусловливает известный замкнутый круг декламационных возможностей” [177] .
177
Бернштейн С. И. Стих и декламация // Русская речь. Новая серия I. Л., 1927. С. 40.
В стихотворении может быть заложен эмоциональный стиль речи. “Так объясняется проповеднический пафос декламации А. Белого, ораторский пафос в контрастном сочетании с разговорным стилем в декламации Маяковского, стиль слегка взволнованной дружеской беседы в декламации Кузмина, стиль сдержанно-эмоционального повествования, свойственный декламации Блока. Но насыщенный ораторский пафос Есенина, театрально-трагический пафос Мандельштама, стиль скорбного воспоминания у Ахматовой надо признать особенностями декламации этих поэтов в большей степени, чем их поэзии” [178] .
178
Бернштейн С. И. Эстетические предпосылки теории декламации// Сб. Поэтика. Временник Отдела словесных искусств ГИИИ, 3. Л., 1927. С. 44.
Чтение Осипа Мандельштама особенно интересовало Сергея Бернштейна, он пристально изучал своеобразие интонационной и мелодической манеры его декламации, измерял тончайшие оттенки высоты ударений, повышений и понижений голоса, интервалов между слогами; задолго до появления компьютерной графики чертил при помощи вертикальных и наклонных линий графическую схему, чтобы передать на бумаге модуляции голоса поэта.
“По коридорам, по огромной Елисеевской кухне бродил с гордо закинутой головой Осип Мандельштам, бормотал, а иногда и звонко-певуче произносил строки стихов – они рождались у него всегда на ходу – и утверждал их ритм движениями руки, головы”, – вспоминал впоследствии младший брат С. Б., мой отец [179] . А в беседе с В. Д. Дувакиным рассказывал: “Совершенно необыкновенно читал Мандельштам. Он читал певуче. Причем, когда он читал стихи, это сопровождалось движениями головой и опусканием кулака – не помню, правой или левой руки”. – “Как будто он качал насос?” – уточнял обстоятельный Виктор Дмитриевич. “Да. Это было какое-то такое действие… оно выражало затрудненность поэзии. Что поэзия…” – Отец запнулся, выбирая слово, а Дувакин подсказал: “Нелегкое дело?” – “Да”, – отозвался рассказчик и продекламировал в мандельштамовской манере:
179
Ивич-Бернштейн И. И. Заметки о Доме искусств (Семейный архив).
Дувакин на основании услышанного заметил, что “чтение Мандельштама, как вы его сейчас показали, все-таки в пределах скандирующей поэтической манеры”, но отец продолжал настаивать на своем, повторяя: “Это было певуче”, и припомнил, как звучало в устах Мандельштама “Я не увижу знаменитой Федры…” [180] .
Осипа Мандельштама Сергей Бернштейн записывал дважды: в ноябре 1920-го – восемь стихотворений [181] , в марте 1925-го – еще десять [182] . Не исключено, что Надежда Яковлевна при том присутствовала, во всяком случае, известно, что судьба записей тревожила ее в годы скитаний. Когда, спустя четверть века после первой записи и два десятка лет после второй, до нее дошла весть о том, что они сохранились,
180
Дувакин В. Д. Записи бесед с И. И. Ивичем-Бернштейном. 5 мая 1972 г.
181
“ Образ твой, мучительный и зыбкий…”, “Сегодня дурной день…”, “Я ненавижу свет…”, “Почему душа так певуча…”, “Домби и сын”, “Я не увижу знаменитой Федры…”, “Эта ночь непоправима”, “Соломинка”.
182
“Нет, никогда ничей я не был современник…”, “Я по лесенке приставной…”, “Я буду метаться по табору улицы темной…”, “Цыганка”, “Исакий под фатой молочной белизны”, “Париж” (“Язык булыжника мне голубя понятней…”), “Вы, с квадратными окошками…”, “Я наравне с другими…”, “Век мой, зверь мой”, “Холодок щекочет темя…”.
183
1 февраля 1965 г. Н. Я. писала С. М. Глускиной: “Знаете, нашлись пластинки с Осиным голосом. Через месяц обещают прокрутить. Это лаборатория Сергея Игнатьевича Бернштейна, откуда его выгнали еще в 20-х годах. Записи считались погибшими и вдруг нашлись” (Об Ахматовой. С. 332). То же самое она сообщала и Н. Е. Штемпель (Там же). Подробнее см. статью: Рассанов А. Звукозапись чтения Мандельштама // ВЛ. 2008. № 6. С. 228–231.
184
Шилов Л. Буклет к компакт-диску “Осип Мандельштам. Звучащий альманах”. ГЛМ, 2003.
Можно вообразить, с каким горьким трепетом ждала Н. Я. встречи с голосом из-за гроба и каким разочарованием оказалось услышать лишь тень его, шелест, в котором приходилось с трудом различать, а то и угадывать знакомые слова – всё равно что вместо лица дорогого тебе человека увидеть его фотографию… А между тем считается, что как раз валики с записью голоса Мандельштама сохранились лучше остальных: они реже других прослушивались студентами Института живого слова, но даже при сравнительно удовлетворительной сохранности можно говорить лишь об “эхе” голоса поэта. Тем не менее Сергей Бернштейн полагал, что эти записи чтения Осипа Мандельштама “с точки зрения теоретического исследования представляют колоссальную ценность” [185] .
185
Шилов Л. А. Голоса, зазвучавшие вновь. М.: Альдаон Русаки, 2004. С. 174.
Папка, которую Надежда Мандельштам передала Бернштейну в августе 1946-го, содержала 58 автографов О. М., 19 его стихотворений в прижизненной машинописи и машинопись полного собрания “Московских” и “Воронежских стихов”, известных Надежде Яковлевне к тому времени. Папку я отлично помню (да она и сейчас, сплющенная, потерявшая свой драгоценный груз, всё еще существует), и помню, что в нашем доме она появилась в то время, когда травля Ахматовой и Зощенко бушевала вовсю. Два непривычных для ученицы шестого класса слова – одно с положительным, другое с отрицательным смыслом – “архив” и “постановление” вошли в мою жизнь одновременно и оба сопровождались строжайшим запретом произносить их в школе или во дворе – родители жестко предупредили: не дай бог проговориться о том, что в доме хранится архив Осипа Мандельштама, или о том, как в нашей семье отзываются о постановлении.
Это был один разговор, следовательно, события совпали по времени, и на том основывается моя уверенность, что у Сергея Игнатьевича Бернштейна папка находилась короткое время и вскоре переселилась к моему отцу, – к сожалению, точной даты моя память не сохранила. Братья сочли наш дом более надежным. Сергей Игнатьевич, профессор, как раз в то время переходивший из Педагогического института на филологический факультет Московского университета, с аспирантами и студентами часто занимался дома, ежедневно два-три человека приходили к нему на консультацию, а нашу квартиру посещали только “свои”. Кроме того, стихи требовалось немедленно перепечатать: бесценные автографы – для того, чтобы не дотрагиваться до них лишний раз, а записи поздних стихов – для работы над архивом, которая началась со следующего приезда Надежды Яковлевны в Москву. У нас была пишущая машинка, мама прекрасно владела ею. В сороковых годах прошлого века далеко не в каждой семье водилась подобная роскошь.
Сергей Игнатьевич оставался активным участником хранения, встречи с Надеждой Яковлевной по большей части происходили в его присутствии. Ежегодно приезжая в Москву на каникулы, она работала в нашем доме с архивом, дополняя текст и внося в него исправления, таким образом Сергей Бернштейн вместе с моим отцом участвовал в обсуждении и составлении корпуса ненапечатанных стихов Осипа Мандельштама, который Н. Я. по завершении определила как “единственный проверенный и правильный” [186] .
186
Письмо Н. Я. Мандельштам к автору от 9 августа 1954 г. (Семейный архив).