Потоп
Шрифт:
— Кожа содрана, пустое дело. Пуля верхом прошла, вот только распухло…
— Оттого и болит.
— Ране и двух дней не будет. Матерь Божья! Кто-то, должно быть, выстрелил в вашу милость в двух шагах.
— А почему ты так думаешь?
— Потому что порох даже не весь сгореть успел, и зернышки, как веснушки, под кожей сидят. Это уж навсегда у вас останется, ваша милость. Теперь только хлеба с паутиной приложить надо. В двух шагах, должно, кто-то в вас выстрелил… Хорошо еще, не убил вашу милость.
— Значит, не то у меня на роду написано. Ну намни хлеба с паутиной, пан Кемлич, и приложи поскорее, мне нужно с тобой поговорить, а у меня скулы болят.
Старик подозрительно взглянул на полковника, так как в сердце его зародилось опасение,
— Теперь хорошо, — сказал пан Андрей. — Садись, мосци-Кемлич.
— Слушаюсь, пан полковник, — ответил старик, садясь на краю скамьи и вытягивая тревожно свою седую, щетинистую голову в сторону Кмицица.
Но Кмициц, вместо того чтобы спрашивать или разговаривать, охватил руками голову и глубоко задумался. Потом он встал и начал ходить по горнице; порой он останавливался перед Кемличем и смотрел на него рассеянными глазами, — по-видимому, обдумывая что-то, боролся с мыслями. Так прошло с полчаса, старик вертелся на месте все тревожнее.
Вдруг Кмициц остановился перед ним.
— Мосци-Кемлич, — сказал он, — где тут ближе всего стоят те полки, что взбунтовались против князя-воеводы виленского?
Старик подозрительно заморгал глазами.
— Ваша милость хочет к ним ехать?
— Я тебя не спрашивать прошу, а отвечать.
— Говорят, в Щучине постоем станет один полк, тот, что последний проходил этими местами со Жмуди.
— Кто говорил?
— Люди из полка.
— Кто ведет полк?
— Пан Володыевский.
— Хорошо. Зови сюда Сороку!
Старик вышел и через минуту вернулся с вахмистром.
— А письма нашлись? — спросил Кмициц.
— Нет, пан полковник! — ответил вахмистр. Кмициц щелкнул пальцами.
— Вот беда, беда! Можешь идти, Сорока. За то, что вы письма потеряли, вас повесить надо. Можешь идти. Мосци-Кемлич, есть у тебя на чем писать?
— Пожалуй, найдется, — ответил старик.
— Хоть два листика и перо.
Старик исчез за дверью каморки, которая, по-видимому, была складом всякого рода вещей, и искал долго. Кмициц между тем ходил по комнате и разговаривал сам с собой.
— Есть ли письма или их нет, — говорил он, — гетман не знает, что они пропали, и будет бояться, как бы я их не опубликовал… Он у меня в руках… Хитрость за хитрость! Я пригрожу ему, что отошлю письма воеводе витебскому. Да, да! Даст Бог, он этого испугается.
Дальнейшие его размышления прервал старик Кемлич, который вышел из каморки и сказал:
— Три листка нашел, но пера и чернил нет.
— Нет пера? А птиц разве нет в лесу? Пристрели-ка из ружья.
— Есть чучело ястреба над конюшней.
— Давай крыло, живо!
Кемлич бросился опрометью, так как в голосе Кмицица слышалось лихорадочное нетерпение. Вскоре он вернулся с ястребиным крылом. Кмициц схватил его, вырвал перышко и стал чинить его своим ножом.
— Уходи! — сказал он, глядя на свет. — Легче людям головы резать, чем перо чинить. Теперь чернил надо!
Сказав это, он засучил рукав, сделал сильный укол на руке и обмочил перо в крови.
— Отправляйся, мосци-Кемлич, — сказал он, — и оставь меня одного. Старик вышел из горницы, а пан Андрей сейчас же начал писать:
«От службы вашему сиятельству отказываюсь, ибо изменникам и отступникам служить долее не хочу. От клятвы же моей, перед распятием данной, не оставлять ваше сиятельство по гроб жизни, Господь меня освободит, а если и осудит — лучше мне гореть в геенне огненной за ошибку, чем за измену явную и умышленную отчизне моей и государю моему. Ваше сиятельство обманули меня, дабы был я в руках ваших как некий меч слепой, к пролитию братской крови готовый. И вот вызываю я на Божий суд ваше сиятельство — рассудит Господь, в ком из нас была измена и в ком чистые намерения. Ежели встретимся, то, не глядя на могущество
P. S. Конфедератов вы, ваше сиятельство не перетравите, найдутся люди, что, перейдя со службы дьяволовой на службу Господню, их предостерегут: чтоб пива ни в Орле, ни в Заблудове не пили…»
Тут пан Кмициц вскочил и начал ходить по горнице. Лицо его горело, так как собственное письмо жгло его как огонь. Письмо это было чем-то вроде объявления войны Радзивиллам, но все же пан Кмициц чувствовал в себе какую-то необычайную силу и готов был хоть сейчас начать эту войну с могущественным родом, который потрясал всей страной. Он, простой шляхтич, простой рыцарь, он, преступник, преследуемый законом, он, ниоткуда не ждавший помощи, так насолил всем, что все его считали своим врагом; он, побежденный недавно, чувствовал в себе такую мощь, что как бы пророческим оком видел уже унижение князей Януша и Богуслава и свою победу. Как он будет вести войну, где он найдет союзников, как он победит — он не знал, даже больше: он об этом не думал. Он лишь верил глубоко, что делает то, что должен, что правда и справедливость, а стало быть и Бог, на его стороне. Это придавало ему бодрости и веры безграничной. На душе у него стало гораздо легче. Перед ним открывались какие-то совсем новые миры. Сесть только на коня и ехать туда, и он доедет до славы, до чести, до Оленьки.
— Ни единый волос не спадет у нее с головы, — повторял он про себя с какой-то лихорадочной радостью, — письма ее защитят… Гетман будет беречь ее как зеницу ока… как я сам! Вот я и нашел выход! Я жалкий червь, но ведь и моего жала надо бояться!
Вдруг у него мелькнула такая мысль: «А что, если и ей написать? Посыльный, который отвезет письмо гетману, может передать и ей тайком записку. Как же не уведомить ее, что я порвал с Радзивиллом и иду искать другой службы?»
Эта мысль сначала пришлась ему очень по сердцу. Сделав снова надрез на руке, он смочил кровью перо и начал писать: «Оленька, я больше не служу Радзивиллам, ибо прозрел…» Но вдруг он бросил, подумал минуту и потом сказал про себя: «Пусть отныне дела мои, а не слова говорят обо мне… Не буду писать!»