Потоп
Шрифт:
Монастырские пушки причинили такой огромный урон в людях, что старые ветераны недоумевали; они приписывали это тому обстоятельству, что войска слишком неосторожно окружили крепость и слишком близко подошли к стенам.
Но завтрашний день, если бы даже он и принес победу, не обещал славы, ибо что значило занятие какой-то никому не ведомой крепости и монастыря для них, взявших столько славных городов, укрепленных гораздо лучше. Одна лишь надежда на богатую добычу поддерживала дух в войске, но та душевная тревога, с которой польские полки подходили к Ясногорскому монастырю, как-то невольно передалась и шведам.
С первых же шагов заметили, что, когда Мюллер подъезжал к костелу Святой Варвары, лошадь его вдруг остановилась, стала пятиться назад, раздула ноздри, прядала ушами, тревожно фыркала и не хотела сделать и шагу вперед. Старый генерал не выдал своего беспокойства, но на следующий день велел эту позицию занять ландграфу гессенскому, а сам с большими орудиями отошел к северной части монастыря, к деревне Ченстоховке. Там он всю ночь возводил окопы, чтобы ударить завтра из-за них.
И чуть рассвело на небе, начался артиллерийский бой; но на этот раз первыми загрохотали шведские орудия. Неприятель не думал сделать сразу пролом в стенах, чтобы взять крепость штурмом; он хотел только навести страх, засыпать монастырь и костел ядрами, поджечь постройки, повредить орудия, перебить людей и вызвать панику.
На крепостные стены снова вышел крестный ход, ибо ничто так не укрепляло осажденных, как вид Святых Даров и спокойно идущих за ними монахов. Монастырские пушки громами отвечали на громы, молниями на молнии. Земля, казалось, содрогалась до основания. Море дыма залило монастырь и костел.
Какие минуты, какие ужасы переживали люди! А в крепости было много таких, которые никогда в жизни не видели кровавого лика войны…
Неустанный гул, молнии, дым, вой ядер, разрывавших воздух, страшное шипение гранат, удары пуль о камни, глухие удары о стены, звон разбитых стекол, взрывы огненных ядер, свист осколков, хаос, уничтожение, ад.
И за все время ни минуты покоя, ни минуты отдыха для людей, задыхавшихся от дыма; все новые и новые стаи ядер, крики ужаса в разных местах крепости, костела и монастыря.
— Горит! Воды! Воды!
— На крышу с ведрами! Мокрых тряпок больше!
На стенах раздавались крики воспламененных битвою солдат:
— Выше дуло!.. Выше… между строений… Пли!
Около полудня смерть работала вовсю. Могло казаться, что, когда дым рассеется, глаза шведов увидят только груду ядер и гранат на месте монастыря. Известковая пыль поднималась со стен под ударами ядер и, смешиваясь с дымом, заслоняла все вокруг. Монахи вышли с иконой заклинать этот туман, чтобы он не мешал обороне.
Вдруг на башне, недавно отстроенной после прошлогоднего пожара, раздались гармонические звуки труб, игравших божественную песню. Это песнь плыла сверху и была слышна повсюду вокруг, даже там, где грохотали шведские пушки.
К звукам труб присоединились вскоре человеческие голоса, и среди рева, свиста, криков, грохота и трескотни мушкетов раздались слова:
Богородице Дево, БогомВ эту минуту разорвалось несколько гранат… Послышался треск на крыше, а потом крики: «Воды!» — и… снова раздалось спокойное пение.
Кмициц, стоявший на стенах у орудия, наведенного на Ченстоховку, где была позиция Мюллера и откуда шла самая жестокая пальба, оттолкнул неопытного пушкаря и сам взялся за работу. А работал он так усердно, что вскоре, хотя дело было в октябре и день был холодный, он скинул тулуп на лисьем меху, скинул жупан и остался в одних только шароварах и рубашке.
Людей, незнакомых с войной, воодушевлял вид этого солдата по плоти и крови, для которого все, что происходило кругом — и рев пушек, и стаи пуль, и уничтожение, и смерть, — было только привычной стихией, как огонь для саламандры.
Брови его нахмурились, глаза сверкали, на шеках выступил румянец, в лице была какая-то дикая радость. Он то и дело наклонялся к дулу, тщательно прицеливался, всей душой уйдя в это занятие и обо всем забыв; он целился, наводил прицел то выше, то ниже и кричал наконец: «Пли!» А когда Сорока подносил фитиль, он подбегал к самому краю стены и время от времени вскрикивал:
— Вдребезги!
Его орлиные глаза видели сквозь дым и пыль; как только между строений ему удавалось различить плотную массу шляп или шлемов, он тотчас метким выстрелом поражал ее, как громом.
Порой он разражался смехом, когда ему удавалось нанести особенно значительный урон. Пули пролетали над ним и мимо него — он не обращал на них внимания. После одного выстрела он подскочил к краю стены, впился глазами и крикнул:
— Пушку разбило! Там теперь только три штуки поют!
После обеда он отдыхать не стал. Пот струился у него со лба, рубашка его дымилась, лицо было испачкано в саже, глаза горели.
Сам пан Петр Чарнецкий изумлялся меткости его выстрелов и несколько раз сказал ему:
— А для вас война не новость. Это сразу видно. Где это вы так выучились? В третьем часу на шведской батарее замолкло еще одно орудие, разбитое метким выстрелом Кмицица. Через некоторое время и остальные пушки были сняты с окопов. По-видимому, шведы сочли невозможным оставаться на этой позиции.
Кмициц глубоко вздохнул.
— Отдохните! — сказал ему Чарнецкий.
— Хорошо! Мне есть хочется, — ответил рыцарь. — Сорока, дай, что у тебя есть под рукой.
Старый вахмистр мигом все устроил. Принес горилки в жестяной посуде и копченой рыбы. Пан Кмициц жадно стал есть, то и дело поднимая глаза и глядя на пролетавшие неподалеку гранаты, точно смотрел на ворон.
А их пролетало много, и не из Ченстоховки, а с противоположной стороны; но все они перелетали через костел и монастырь.
— У них пушкари дрянь, слишком высоко наводят, — сказал пан Андрей, не переставая есть, — смотрите, все переносит!
Слышал эти слова молоденький монашек, семнадцатилетний юноша, недавно начавший послух. Он подавал Кмицицу ядра для зарядов и не уходил, хотя каждая жилка дрожала в нем от страха, ибо он в первый раз в жизни видел войну. Кмициц необычайно импонировал ему своим спокойствием, и теперь, услышав его слова, он сделал к нему невольное движение, точно хотел найти убежище под крыльями этого спокойствия.