Потоп
Шрифт:
Около полуночи пальба из монастыря так усилилась, что на всем пространстве, открытом для выстрелов, нельзя было зажечь огня. Казалось, что осажденные на языке пушек говорят: «Вы хотели нас измучить — попробуйте, мы сами бросаем вам вызов».
Пробило час пополуночи, наконец два. Заморосил мелкий дождь, опускаясь на землю клубами холодной непроницаемой мглы, которая местами сбивалась в столбы, колонны и мосты, красневшие от огня.
За этими фантастическими столбами и арками виднелись порою грозные очертания монастыря, которые изменялись на глазах: то монастырь казался выше, чем всегда, то
Солдаты смотрели вперед с угрюмой и суеверной тревогой. То и дело кто-нибудь обращался к товарищу и шептал:
— Видел? Монастырь то появляется, то исчезает. Это колдовство!
— Это пустяки, а вот что я видел! — говорил другой. — Мы наводили как раз пушку, которую разорвало, как вдруг весь монастырь стал прыгать и плясать, точно его кто-нибудь за веревку тянул. Вот и целься в такую крепость, вот и попадай!
Сказав это, солдат бросил банник и, помолчав, прибавил:
— Стоя тут, мы ничего не добьемся. И не понюхать нам их денежек! Брр! Холодно! Нет ли у вас там бочки со смолой, зажгите, мы хоть руки погреем.
Один из солдат стал зажигать смолу с помощью фитиля.
— Погасить свет! — раздался голос офицера.
Но почти в ту же минуту раздался свист ядра, потом короткий крик, и свет погас.
Ночь принесла шведам тяжелые потери. Много людей погибло у огней; в некоторых местах поднялась такая паника, что полки не могли собраться вместе до самого утра. Осажденные, точно желая показать, что сон им не нужен, все усиливали пальбу.
Рассвет озарил на стенах измученные, бледные от бессонницы лица, как-то лихорадочно оживленные; ксендз Кордецкий всю ночь молился перед образом; лишь только рассвело, он появился на стенах, и его сладкий голос раздавался у орудий:
— Бог нам день посылает, дети… Да будет благословен его свет! Повреждений нет ни в костеле, ни в постройках… Огонь погашен, никто не убит. Пан Мосинский, граната попала под колыбельку вашего ребенка и погасла, не причинив ему никакого вреда. Поблагодарите Пресвятую Деву и постарайтесь отплатить ей ревностной службой.
— Да славится имя ее! — ответил Мосинский. — Я служу ей как могу. Настоятель прошел дальше.
Уже совсем рассвело, когда он подошел к Чарнецкому и Кмицицу. Кмицица он не заметил, так как он подполз к самому краю стены осмотреть то место, которое было немного повреждено шведскими ядрами. Ксендз сейчас же спросил:
— А где же Бабинич? Неужели он спит?
— Как можно спать в такую ночь? — ответил пан Андрей, слезая со стены. — Надо же совесть иметь. Лучше бодрствовать на службе у Пресвятой Девы.
— Лучше, лучше, верный слуга! — ответил ксендз Кордецкий.
Пан Андрей заметил в эту минуту блеснувший вдали огонек и сейчас крикнул:
— Огонь там, огонь! Наводи! Выше! Бей их, песьих детей!
Ксендз Кордецкий улыбнулся ангельской улыбкой, видя такое рвение, и вернулся в монастырь, чтобы послать утомленным солдатам винной похлебки, заправленной сыром.
Через полчаса появились
Солдаты жадно принялись за них, и вскоре вдоль стен раздалось вкусное чавканье. Люди хвалили напиток и говорили:
— А нам неплохо живется на службе у Пресвятой Девы. Кормят отменно!
— Шведам хуже, — говорили другие, — несподручно им было ночью пищу варить, а нынче еще хуже будет.
— Настрелялись они вдоволь, черти! Должно быть, днем сами отдохнут и нам передохнуть дадут. У них, верно, и пушки от лая охрипли.
Но солдаты ошибались, так как день не принес покоя.
Когда утром офицеры, пришедшие с рапортами, доложили Мюллеру, что ночная стрельба не дала никаких результатов и что даже, наоборот, она им самим принесла большой урон в людях, генерал пришел в бешенство и велел продолжать стрельбу.
— Ведь должны же они когда-нибудь устать! — сказал он ландграфу гессенскому.
— У них неистощимые запасы пороха, — ответил тот.
— Но ведь они его расходуют.
— Должно быть, у них много селитры и серы, а уголь мы сами им доставляем, как только нам удается поджечь какое-нибудь строение. Ночью я подъезжал к стенам и, несмотря на шум, отчетливо слышал гул жерновов. Это не иначе как пороховая мельница.
— Я велю до самого захода солнца стрелять так же, как вчера. Ночью мы отдохнем. Увидим, не пришлют ли они нам послов.
— Вы знаете, генерал, что они отправили послов к Виттенбергу?
— Знаю, вот и я пошлю за самыми большими осадными орудиями. Если нельзя будет их напугать или вызвать пожар внутри, придется сделать пролом.
— Вы думаете, генерал, что фельдмаршал одобрит осаду?
— Фельдмаршал знал о моих намерениях и ничего не говорил, — резко ответил Мюллер. — Если меня и дальше будут здесь преследовать неудачи, фельдмаршал, конечно, меня не похвалит и всю вину свалит на меня. Его величество с ним согласится, это я знаю. Я уж немало натерпелся от язвительности фельдмаршала, точно я виноват в том, что его желудок плохо варит!
— В том, что он на вас свалит вину, я не сомневаюсь, особенно когда обнаружится, что Садовский был прав.
— То есть как это прав? Садовский заступается за этих монахов, точно он у них на службе. Что он говорит?
— Он говорит, что эти выстрелы отдадутся по всей стране — от Балтики до Карпат.
— В таком случае пусть его величество прикажет содрать с Вжещовича шкуру, я пошлю ее в дар монастырю, так как он и настаивал на этой осаде.
И Мюллер схватился за голову.
— Но ведь надо же кончить во что бы то ни стало. Мне кажется, я попросту предчувствую, что они пришлют кого-нибудь ночью для переговоров. А пока — огня, огня!
И опять прошел день, точно такой же, как и вчера, полный грома, дыма и огня. Много таких дней ожидало еще ясногорцев. Но они тушили пожары и стреляли с неменьшим упорством. Половина солдат отдыхала, другая была У стен при пушках.
Люди стали привыкать к постоянному грохоту, особенно когда они убедились, что никаких особенных повреждений нет. Менее опытных поддерживала вера, но были среди осажденных и старые солдаты, знакомые с войной, которые несли службу как ремесленники. Эти ободряли мужиков.