Повесть о смерти и суете
Шрифт:
36. Временам одиночек нет возврата нигде
Пришёл он один только раз, в понедельник. Накануне намеченного мною похода в особняк Нателы Элигуловой. Пришёл — и сразу же заговорил именно о ней. Не дожидаясь чая и не дав мне времени привыкнуть к его полинявшей в столице внешности. Исчезли даже волосы на черепе. Зато в осанке его появилась бодрость, ибо в Вашингтоне не признают права на печаль или поражения.
Пришёл и сразу же заявил, что разговор предстоит серьёзней, чем бывало. Иначе бы он не приехал в Нью-Йорк лично. Просил отвечать
«Важных людей в системе» интересовали вопросы, на которые я ответов не имел.
Знала ли Натела кого-нибудь из американцев до эмиграции?
Могли ли петхаинцы до её приезда осуществлять связь между нею и Мистером Пэнном из Торговой Палаты Квинса? А также сенатором Холперном, то есть Гальпериным, приславшим ей, оказывается, цветы на адрес синагоги?
Возможно ли, что Бретская библия существует в двух экземплярах, и если да, то каким образом один из них мог оказаться в Израиле?
Правда ли, что, подобно своей матери, Натела принадлежит к тайной кавказской секте, которая чтит камень в качестве символа неизменяемости и телесности мира, а также верит, будто человеческий дух возникает из раскрошенного в пыль камня?
И правда ли ещё, что помимо наследственного камушка на шее Натела привезла из Петхаина груду старых окатышей — как делали то в древности уходящие в кочевье племенные вожди, которые боялись исчезновения своего народа?
Можно ли допустить, будто отец Элигуловой покончил самоубийством не из-за любви к супруге, а в результате приступа чёрной меланхолии? И можно ли поэтому предположить, что Натела уйдёт из жизни в качестве жертвы такого же приступа?
И наконец: если вдруг объявить, что она ушла из жизни именно по этой причине, — станет ли в этом кто-нибудь сомневаться?
Эти вопросы возбудили меня и породили много подозрений. Ответов, однако, я не имел. Так и сказал Кливленду, без художеств. Но он не огорчился. Смысл его визита заключался, видимо, не в том, чтобы услышать мои ответы на его вопросы, но в том, чтобы подсказать мне свои ответы. На те из моих вопросов, которым суждено было скоро возникнуть. Эту догадку мне подсказал тот единственный из его вопросов, на который я всё-таки сумел ответить. И который Кливленд задал мне с видом человека, давно уже этим ответом располагающего.
Прежде, чем задать его, он протянул мне большую фотографию, в левом углу которой стояла дата трёхдневной давности. Это был, видимо, кадр из видеоплёнки.
На фоне центральной нью-йоркской библиотеки импозантный мужчина жевал со страдальческой улыбкой проткнутую сосиской булочку. Поначалу мне показалось, что мужчина сочувствует булочке, но, присмотревшись, я пришёл к выводу, что страдание в его взгляде порождено более предметным переживанием: либо приступом гастрита, либо мыслью о неотвязном венерическом недуге.
— Абасов? — сказал Кливленд
Готовность, с которой я опознал генерала, ввела Кливленда в заблуждение. Он вдруг предложил мне завтра же наведаться в роскошный особняк и выкрасть у Нателы дневник.
— Выкрасть дневник? — не поверил я.
— Или увести хозяйку из дому, — ответил не-Кливленд. — В этом случае мы позаботились бы о дневнике сами…
— Почему?! — вскрикнул я.
— Ну, а кто ещё? — не понял он.
— Почему, говорю, вы сочли возможным предложить мне такое?!
Теперь уже не-Кливленд передал взглядом вопрос Кливленду, но тот не ответил. Ответа, впрочем, я и не ждал. Он был мне ясен: Овербая ввела в заблуждение готовность, с которой я опознал Абасова, хотя с тою же готовностью я опознал бы и Кливленда для Абасова. Они стоили друг друга, ибо оба заподозрили меня в том, будто я способен быть не только гражданином, но и патриотом.
У меня возникло желание выпроводить Кливленда и предложить ему в дорогу два близко расположенных друг к другу адреса. Из чувства меры я назвал лишь один. Менее зловонный. Я потребовал у него вернуться туда, откуда он объявился. Не в географическом смысле, не в Вашингтон, а в биологическом. В утробу. И я потребовал того не в этих словах, а без художеств.
С Овербаем мы больше не встречались, хотя в утробу он так и не возвратился. Даже в Вашингтон уехал не сразу: наутро мне позвонил доктор и справился — правда ли, что Бретская библия существует в двух экземплярах. А через неделю моя жена приметила Кливленда в бесцветном «Олдсмобиле» напротив кирпичного особняка Элигуловой.
В особняк этот я так и не сходил. Из страха, что мне, увы, не чуждо ничто человеческое. Если бы вдруг Натела послала меня туда же, куда я предложил вернуться Кливленду, я бы вполне мог рассерчать и, вообразив, будто поддался приступу патриотизма, лишить её дневника.
И в этом случае я бы стал скоро горько раскаиваться, поскольку через две недели после того, как я не сходил к Нателе, и через три дня после того, как прислуживавшая ей одесситка Рая с изумлением рассказала петхаинцам, что кто-то, оказывается, выкрал у хозяйки не деньги или драгоценности, а дневник, — та же самая Рая, вся в слезах, прибежала в синагогу с дурною вестью: Натела не отпирает ей дверь и не откликается.
37. Этот гроб — наша общая беда и вина
Смерть Элигуловой вызвала среди петхаинцев глубокое замешательство. Одни были удручены, другие испытывали тревогу, третьи жалость, четвертые угрызения совести.
На последней панихиде, во дворе синагоги, женщины, постоянно злословившие об усопшей, стыдливо теперь всхлипывали и, несмотря на её изношенный вид, наперебой утверждали, что даже в гробу, с почерневшим шрамом на губе, Натела смотрится величественно. Как библейская Юдифь. Одна только раввинша осмелилась предположить, будто при должном уходе за собой любая петхаинская гусыня способна выглядеть в гробу привлекательно. Её зашикали, а сам Залман произнёс неожиданно добрые и тёплые слова.