Повесть о юнгах. Дальний поход
Шрифт:
Юрка молча кивнул. Он ел сосредоточенно, не торопясь, — так едят то, чего не приходилось еще пробовать.
— Теперь от сестры почитаем, — сказал Леха и надорвал второй конверт.
— Она молодая? — спросил Сахаров.
— Двадцать один.
— Старовата…
— Заткнись! — Леха рассмеялся, сунул в рот коржик.
А про Юрку и Леху я бы рассказал побольше, чем о других, Хотя нет, лучше, чтобы они когда-нибудь, когда война кончится, приехали ко мне домой в отпуск. Навоспоминались бы!..
— Вот же! Вот оно…
За дверью кто-то затопал, сбивая с ботинок снег.
— Ну, у кого здесь одеколончик? — подошел Воронов. — После бритья хорошо бы.
Глядя на Леху, я протянул старшине флакон. Леха медленно поднимался со скамьи. Встал, пошевелил губами и глухо сказал:
— Мой отец… смертью храбрых!
А коржик еще не доел — стоял с оттопыренной щекой и смотрел куда-то мимо нас.
— Убили…
Сел и стал дожевывать.
Расползался приторный запах одеколона.
Гудела печь. В том углу кто-то спорил, смеялся.
Воронов рассматривал конверты. Мы с Юркой стояли около скамьи. Леха сидел и дожевывал.
Печь все гудела. Все было как всегда — вот что самое страшное. Все было как всегда, и эта обычность — говор, смех, гудение печки, топот за дверью — только подчеркивала Лехино невыносимое молчание.
Дверь хлопнула.
— Юнга Савенков! — услышал я голос старшины роты. — За вами наряд вне очереди… Завтра рабочим по камбузу. Ясно?
Чаще всего Леха рассказывал, как они ходили на охоту — отец и он. У Лехи была малокалиберка. Он считал, что самое главное — это метко стрелять. Только теперь, когда сам начал службу, Леха понял, что отец прежде всего учил его любить тайгу. Любить, а потом уж стрелять и все остальное. «Чуешь, — спрашивал он, — как снегом-то пахнет?..»
И, может быть, потому, что за дверью кубрика вставал дремотный, укутанный в снежные сумерки лес, мы хорошо понимали, о чем говорил Леха. Майор Чудинов стал для нас существовать, как живой человек — давно знакомый.
А он уже несколько дней неживой!.. Его больше нет. Как же теперь Леха будет о нем рассказывать? Ведь нет у него отца!
Я бросил шуровать в топках на камбузе, присел на поленницу дров и сжал руками голову — первый раз по-настоящему почувствовал, что, значит, не стало человека. Вчерашнее письмо, в котором говорилось про охоту, было последним. Вчера был последний день, когда Леха мог говорить «мы с отцом», а сегодня — всё! Сегодня жизнь уже другая, потому что майора Чудинова в ней больше нет. Нет!..
Пришел старший кок, позевывая, заглянул в одну топку, в другую, засопел:
— Так и к обеду
Подбросил дров, ковырнул в топке кочергой, постучал, плюнул туда, и пламя напряженно, обрадованно загудело.
Котлы были вмазаны в квадратную печь, примыкавшую к длинной, широкой плите с отдельными топками. Это сооружение стояло в центре просторного зала, уставленного по стенам разделочными столами. Камбуз освещали три электрические лампочки. Окна черно блестели.
Старший кок стоял у разделочного стола, пробовал на палец острие длинного ножа и следил за моей работой.
Вода в котлах уже кипела, когда за стенами камбуза послышались песни — роты шли на завтрак. Тяжелые ботинки юнг затопали в соседнем зале, загремели миски, поднялся гвалт, и, перекрывая его, запели старшины рот: «Вни-мание-е-е… Головные уборы-ы… снять! Садись!»
Вместе с другими рабочими по камбузу я кинулся разносить по столам бачки с чаем. Когда роты ушли, мыл столы, драил палубу, таскал воду в ненасытные котлы и чаны, а потом мешки с сухой картошкой.
И вспомнил, как на шлюпке Валька заорал «дезертиры!» и как Леха просыпал свою порцию этой картошки. Он тогда здорово беспокоился, что скажет отец. И Юрка его понимал…
— Заморился? — почему-то злорадно глядя на меня, спросил длинный как жердь юнга с острым кадыком, тоже рабочий по камбузу. — Это цветики еще! Я не первый раз… Службу понял. Зато рубане-ем!.. — Он даже глаза прикрыл.
Леха за обедом почти не ел — только поковырял в миске, я видел. А вот мы, рабочие по камбузу, после того как отобедали роты, «рубанули»; чуточку первого, порции по три каши, обильно политой маслом, и по полной миске компота. У длинного кадык так и ходил. Я выбирал в компоте ягоды, а когда поднял голову, его за столом уже не было. Такой бы на шлюпке и парус, наверное, сжевал!
Подошел старший кок и приказал мне вычистить котел из-под каши. Начинались «ягодки»…
Котел еще не остыл. Когда я наливал в него воду, она быстро становилась горячей.
Сидел я на краю печи боком, ноги держал на весу, горизонтально, и до пояса свешивался в эту преисподнюю, обклеенную скользким слоем пшенки. Не знаю, как мне удавалось сохранять равновесие. Сидеть было горячо.
К горлу противно подкатывало. Неужели мне когда-то хотелось есть?
«А все этот, — думал я, — кадыкастый! «Рубане-ем»!..»
И, отдирая ножом запекшуюся корку, опять подумал про Леху, как он сидел во время обеда, уставясь в свою миску, и ничего не ел. Стало совсем тошно.
Старший кок приблизился, сказал вкрадчиво:
— Осталось еще две порции каши… Если хотите…
Я отрицательно помотал головой.
Он усмехнулся:
— Как вычистите, залейте водой на две трети.
Так я и сделал. На поверхности воды появились какие-то жирные пятна. Увидев их, старший кок побагровел и неожиданно тонко закричал: