Повести и рассказы. Воспоминания
Шрифт:
— Что ж? — рычал тот, поднимаясь на локоть. — Уж это от бога так установлено: бас — пьяница, баритон — нахал, а тенор — дурак.
— Ну, положим, бывают и между басами та-а-кие, я вам скажу…
— Ничего ты не скажешь! — поспешно перебил Илья Николаевич. — Бас всегда глубоко благороден, снисходителен даже к тенорам, а тенор мелочен, хитер, мал, глуп, соплив и кривоног!.. Эх, как трещит главизна! Ржавчина! Там у меня в пальто есть полтинник. Сбегай в кабак, принеси мешок водки!
— Илья Николаевич! Что толку от одной бутылки на пять алчущих морд?
— Как же быть-то, коли
— У меня-то денег никогда не бывает, Илья Николаевич, но зато я на полтинник могу приобрести целую четверть и яичницу на закуску.
— Четверть? — легкомысленно переспросил Илья Николаевич. — Мудрено! Не ври у меня, а то я, право, встану!
Ржавчина уже вытащил откуда-то пальто Ильи Николаевича и шарил по карманам. Найдя полтинник, он нахлобучил картузишко и, театрально раскланявшись, убежал.
— О, чертова обезьяна! — рычал вслед ему бас. — Изуродую, коли пропьет!
Через пятнадцать минут явился приплясывающий Ржавчина. Бережно положив картуз на стол, он стал выгружать странные предметы: сковороду, десяток яиц, пузырек с краской и кисточкой, фольгу, сусальное золото и большое количество обыкновенного песку. Все эти предметы вызвали недоумение, но скоро все объяснилось, когда Ржавчина обнаружил свои кондитерские познания. Он иголкой прокалывал каждое яйцо, выпускал через отверстие содержимое на сковороду и взамен насыпал в скорлупу песку. Затем он искусно заклеивал дырочку воском, обертывал скорлупу фольгой и сусальным золотом, расписывал краской. Компания, окружив его, следила за работой. Ржавчина священнодействовал. Скоро он изготовил десяток красивых «пасхальных» яиц, наполненных песком, завернул их в бумагу и исчез с ними. Остальные занялись изготовлением яичницы.
— У, Ржавчина! — гудела компания, предчувствуя удачу его предприятия. — Хитер, собака!
Ржавчина не заставил себя долго ждать. Очень скоро он гордо появился на пороге, держа над головой четверть водки, и пел:
Братья, рюмки наливайте!..Илья Николаевич благополучно встал с пола, и все пошло обычным порядком: беседа оживилась, зазвучало пение и раскаты басового смеха.
В самый разгар опохмеления дверь отворилась, и на пороге, на момент остановившись, появился Захарыч.
Он был в одной рубашке, без пояса и картуза. Густые кудри его, перевитые сединой, свалялись, большие глаза были налиты кровью, а широкое лицо с толстым носом опухло и было темное, чугунного цвета.
Захарыч был пьян и, очевидно, пьян уже подряд несколько дней.
— А-а-а! — заревел он своим нечеловеческим голосом. — Вот и я!..
Компания при виде пьяного Захарыча пришла в восторг.
— Давно бы так! — одобрил, осматривая его живописную фигуру, Илья Николаевич. — Я говорил, что следует пить! Ржавчина! Наливай октаве! Одна она теперь на всю Волгу и вот, слава богу, за ум взялась! Захарыч, пой и пей: помянем Томашевского!
Захарыч медленно вливал в свое горло чайный стакан водки, а товарищи стояли полукругом перед ним и пели песню:
МыЗахарыч сел за стол, облокотился и заговорил, ни к кому не обращаясь:
— От мыслей запил я! Сроду не было их у меня, прах их побери, а тут — на вот тебе! А скучно же мне с ними! Эх! Кончено! Решился я своего спокоя!
— Брось, Захарыч, не скули! У нас это не принято!
— Пей и пой с нами!
И, притопывая, они запели веселую песню;
…Как у тетки Акулины Собирались именины!..— Молчать! — рявкнул Захарыч. Он обвел всех исподлобья налитыми кровью глазами и сказал октавой: — Не то поете! Вот какую надо песню!
Плотник облокотился на стол, подпер щеку рукой, закрыл глаза и запел.
Он запел не тем своим органным, густым голосом, каким его заставляли петь в хоре, а другим, тонким, дрожащим, народным голосом, каким поют мужики.
Этот особенный голос он как будто берег для одного себя и запел им только теперь. Голос переливался и дрожал, и было в нем что-то хватающее за сердце, размашистое и глубоко печальное. В песне, протяжной и простой, чувствовалась настоящая русская грусть, широкая, безбрежная.
Быть может, ему вспоминалась родная деревня и печальные степи, где он слышал и пел эту песню, где не знавал тоски, скуки и ядовитых мыслей. Быть может, он сожалел об утраченном равновесии души.
Де-и-энь хожу я, ночь гу-а-ля-ю… Гру-устно се-и-эрдцу ма-е-му…—пел Захарыч, и его измученная душа вся влилась в эту широкую песню. Точно не Захарыч, а кто-то другой пел в нем:
Сле-и-озы ка-атятся ручья-ми Вдо-и-оль по бе-о-э-ло-му ли-цу…Задушевный, размашистый мотив переливался неожиданными переходами, опускался на нижние ноты, замирал и, вместо того чтобы оборваться, вдруг переходил к началу:
Вдо-и-оль по бе-еэ-ло-му ли цу… Эх! Па-и-а-ру-мя-на-ай па ще-ке-е!Песня захватывала дух, уносила с собой и захлестывала душу своей широкой, стихийной, русской грустью…
Захарыч, крепко прижав руку к щеке, забыл обо всех и пел, слегка покачивая кудрявой головой, не замечая, как из закрытых глаз ручьем струились крупные пьяные слезы.
Пасха была ранняя. Снег еще не сошел хорошенько, и было то время, которое называется «ни на санях, ни на колесах». В воздухе пахло талым снегом и той особенной свежестью ранней весны, когда природа только еще ожидает пробуждения, когда еще холодно, но солнце играет по-весеннему и над черными суками голых деревьев вьются прилетевшие грачи.