Повести и рассказы
Шрифт:
Первое, что она почувствовала, выбираясь из тьмы, это что-то соленое тяжелое во рту. Второе — бежит, извиваясь, холодная лента по лбу. Это мама лила воду из чайника на голову. В ушах шумело, как ветер в тополе, и сквозь шум пробился голос матери:
— Доченька, милая… очнись…
Поздний вечер. Отец куда-то ушел. Они вдвоем в доме. Губы у Груни опухли. Они рассечены изнутри зубами. Во рту все как чужое. В голове при каждом движении всплескивается боль.
Может быть, это лучше, что так случилось. Теперь Груня знает, что старая жизнь кончена. Будет что-то новое. Удивительно, что нет страха.
Но сегодня она не чувствовала себя ни одинокой, ни жалкой. Здесь, в городе, у нее есть Игорь. Есть подруги и товарищи, славные ребята, которые этим летом узнали и полюбили ее. Вспомнилось собрание там, на поляне под соснами. Ребята выдвинули ее кандидатуру для колхозной доски почета. Теперь ее фотография помещена среди фотографий загорелых доярок, рядом с широким усатым лицом колхозного кузнеца.
Нет, она не одинока. Пусть предостерегающе внимательно смотрят святые с потрескавшихся икон. Груня уже решилась. Теперь она не будет надеяться на бога. Он ведь никогда ни в чем не помог ей. Да разве одну ее он кинул на произвол судьбы? Он всегда оставался равнодушным, никогда не протянул руки ни одному гибнущему.
Мать присела рядом на кровать. Виновато подняла глаза. Веки у нее словно из желтой папиросной бумаги.
— Ну что, Грунюшка? Полегчало?
Она только что выстирала обрызганное кровью платье Груни. Руки у нее холодные, влажные.
— Прости меня, доченька. Я во всем виновата.
— Мама… в чем же?
— Боязливая я.
Груня приподнялась, упираясь локтем в подушку. Заговорила, заглядывая матери в лицо:
— Уйдем. Ты будешь работать. Я пойду на завод. Школу закончу заочно. Я могу. Теперь мне ничего не страшно. Ты не думай, что я все еще маленькая. Игорь — мой друг. До осени можно будет у него. У них большая квартира. А потом нам дадут комнату. Обязательно дадут. Игорь…
— Да зачем мы нужны ему?
— Ты не знаешь, мама, нужны…
Зинаида Федоровна задумалась. Уверенность дочери передавалась ей.
— Мама, что держит нас?
Дочь говорила еще что-то, в чем-то убеждала, но Зинаида Федоровна уже не слышала ее. Свое, давнишнее, всколыхнулось в ней: хмурая юность с мачехой, затем раннее глупое замужество — не по любви, а по сватовству и первые рыдания, задавленные влажной подушкой. Годы одиночества в Глухом переулке… Побег… Возвращение. И недавнее — близкое: больница, нечаянная ночная исповедь соседке — молодой женщине и изумленный голос той: «Да зачем же вы терпите?» И последний жесткий приступ, холодный пот на лице и мысли, которые она считала последними: «Не посмела жизнь прожить по-своему». Тоска и раскаяние… И постоянное, никогда не покидающее ее ощущение вины перед дочерью. Давно, давно она мечтала уйти. Ей лишь немного не хватало сил. Если б хоть кто-то поддержал, обнадежил.
Все это вихрем всплеснулось в одну-единственную минуту, когда она молча, рассеянно, словно четки, перебирала тонкие Грунины пальцы. Подумала: «Груня-то совсем взрослая стала». Это значило для нее: «Я не одна».
Снова голос дочери прорвался сквозь мысли:
— Что держит нас? Чего бояться?
Зинаида Федоровна ответила коротко:
— Что ж, собирайся.
— Мама, правда?
— Пусть у тебя хоть жизнь по-человечески
Груня принесла из чулана бельевую корзину. Осмотрелась, засмеялась.
На бюро карельской березы мерцают камни. Серые кусочки диабаза, снежно-прозрачный кварц… Но больше всего ей нравятся коричневые камни. Безымянные… Среди них есть цвета осенних листьев, есть с вишневым оттенком, есть кофейные. Они гладкие, шелковисто-скользкие, и каждый напоминает об Игоре. Они вдвоем собирали их на берегу реки.
Где-то далеко, может быть, на Алтае (а может быть, и Алтая тогда еще не было), с грохотом рушились скалы. Разноцветные острые осколки их увлекали медлительные ледники, потом их катили по дну мускулистые струи горного потока. Целые тысячелетия песчинки бережно и терпеливо шлифовали их в темной глубине реки, пока они стали ласковыми, округлыми.
Девушке нравилось думать, что в них запечатлелась невообразимая протяженность времени. Ей тоже достался драгоценный кусочек бесконечности — ее маленькая жизнь.
Груня открыла картонные коробки с бабочками (тоже привезенные из лагеря). Легкие, изящные, как танцовщицы, они, казалось, только отдыхали. Сейчас прозвучит вкрадчивая, томная музыка, они пробудятся, шевельнут крыльями, закружатся. Удивительная жизнь у бабочек: два легчайших крыла за спиной и весь день порхай от цветка к цветку. Вот эту, черную, с яркими латунными горошинами на крыльях, ей подарил Игорь, в лесу, у ручья. Вода в ручье была прозрачная, как воздух, и пахла морозцем. Был один чудесный миг: солнце опускалось и, коснувшись черного острия пихты, расплавило его, обняло своими лучами…
Но камни и бабочки потом. Вниз в корзину нужно уложить платья, учебники.
Пришла в комнату мама. Растерянно остановилась, как посреди необъятной степи.
— Мама, что с тобой?
Мама развела руками.
— Не могу найти мулине. Вот здесь лежало. Целая коробка.
— Да бог с ним, — махнула рукой Груня и увидела слезы на глазах матери.
— О чем ты?
— Сама не знаю. И страшно мне и радостно.
В прихожей пискнула по-мышиному половица. Стукнуло сухо в углу. Это отец поставил свою трость. В большой комнате цокнул выключатель. Вспыхнул свет. В дверях остановился отец.
Он из бани. Лицо его цвета сырого мяса. Карие глаза смотрят издалека из черепа и все остро видят.
— Это что? — кивнул он в сторону корзины.
Мать сжала пальцы рук, чтобы они не дрожали.
— Что за кино? Я вас спрашиваю или нет? — загремел отец.
Внезапно мать выпрямилась, как пригнутая ветвь вырывается из-под сапога. Вскинула глаза на мужа (он был выше ее на голову). Выговорила:
— Ты не кричи…
Обратилась к дочери:
— Учебники все уложила?
Прокоп Матвеевич снял с гвоздя полотенце, вытер потное лицо. Не волнуясь, не удивляясь, уверенный в своей силе осведомился:
— На курорт, что ли, собрались?
— Хватит! — крикнула мать, разгораясь красными пятнами. — Двадцать лет терпела. Верила — бог велел терпеть. Тряпкой твоей была. Двадцать лет смотрела, как ты в дом тащишь. Молчала. Думала, хоть Груня счастье увидит. Работала, как раба безответная. И ты отблагодарил… с этой Стешкою — душой базарной. Мою жизнь загубил. Теперь на Груню хочешь цепи одеть? Не выйдет.
Отец отступил на шаг. Не ожидал он такого отпора.
— Ты что? Повредилась? — И прибавил невольно, как заклинанье: — Бога побойся. Что говоришь?