Повести
Шрифт:
До вершин горы было не более семисот — восьмисот метров. Но взбираться по заросшему лесом крутому склону пришлось не менее часа. За это время еще один железнодорожный состав прогромыхал внизу в ущелье. Навьюченные оружием и боеприпасами люди остановились, прислушались, напряженно ожидая взрыва. Но только дробный перестук колес гулко раздавался в горах.
«Неужели не сработала мина? — с досадой подумал Мурзин. — А может быть, Павел Куделя напоролся на немецкий патруль?.. Но тогда мы бы услышали перестрелку. Живым он немцам не дастся».
Долго тянулись минуты в ожидании следующего
Да, да! Именно ранний весенний гром припомнился Мурзину, когда звучное эхо взрыва перекатывалось в горах. Будь рядом Павел Куделя, капитан стиснул бы его в объятиях, поздравил с еще одной партизанской победой. Но Куделя сейчас где-то там, внизу. Он, верно, уже перебрался через бурный поток и в кромешной тьме вместе с другими карабкается на эту вершину.
Думая о Куделе, Мурзин еще не знал, что его боевой друг и верный телохранитель уже никогда не будет рядом, никогда не сможет неотступно следовать за ним, чтобы прикрыть его своим телом в критическую минуту. Только потом, позже, возле потрескивающего костра догнавшие отряд подрывники поведают капитану о гибели бесстрашного молдаванина...
По их торопливому, сбивчивому рассказу Мурзин представит себе все, что произошло.
Куделя закладывал мину в ямку, приготовленную другими партизанами. Неожиданно послышался шум приближающегося поезда. Приказав остальным спуститься к реке и начать переправу, Куделя стал осторожно ввинчивать взрыватель. Теперь все дело решали секунды. Луч паровозных фар уже дотянулся до партизана. С середины реки было видно, как метнулась в сторону одинокая фигура Кудели. А через мгновение последовал взрыв. Паровоз ткнулся в шпалы, завалился на бок и скатился с насыпи. Через него со скрежетом, громоздясь друг на друга, покатились вагоны. В диких воплях обезумевших немцев затерялся одинокий вскрик Павла Кудели, раздавленного бесформенной грудой обломков.
Слушая печальный рассказ очевидцев, Мурзин с грустью смотрел на пламя костра. В оранжево-красном блеске двоилось, троилось улыбчивое смуглое лицо погибшего друга. На глаза Мурзина навернулись слезы.
Война! И опять это слово в оправдание смерти. Война! Она подарила ему товарища, и она же унесла его навсегда.
В огромном костре задорно потрескивали корявые сучья, сизый дым метался из стороны в сторону, нескончаемо выплясывали яркие языки пламени. А над ними неистребимой тучей реяла неугомонная мошкара. И та, что отваживалась приблизиться к огню, бесследно сгорала.
Через несколько дней партизанский отряд имени Яна Жижки вышел к окрестностям города Маков. С опушки леса, за которой простирался пологий спуск в низину, хорошо просматривались небольшие белые домики, высокая колокольня с остроконечным шпилем. Вокруг поднимались в горы зеленеющие луга, освещенные осенним, негреющим солнцем. С востока к городу протянулась
На одном из близлежащих холмов партизаны увидели стадо овец и покосившуюся хижину-сыроварню. До границы Моравии оставалось не более десяти километров, и Ушияк решил переговорить с пастухами, чтобы выяснить обстановку в этом районе. Приказав Мурзину оставаться с отрядом и не выпускать никого из леса, он взял с собой нескольких партизан и направился к сыроварне.
Утомленные длительным переходом, люди обрадовались неожиданному отдыху. Вскоре все освещенные солнцем лужайки были заняты спящими партизанами. Только выставленные дозорные, борясь со сном, не смыкали глаз. Да еще Мурзин и командир первой роты капитан Грековский сидели у пня и частенько поглядывали на соседний холм, где виднелась сыроварня, к которой уже подходил Ушияк.
— Что, Виктор, не сладко у немцев было? — неожиданно спросил Мурзин у Грековского и в упор посмотрел на него.
— Где уж там, — нахмурился тот. — Разве только картошка мороженая, та и впрямь сладкая. И ту лишь раза два-три попробовать пришлось. А в основном — ситный из отрубей да бурда из кофейной гущи. Утром и вечером одно меню. Зато работы вдоволь. Каналы рыли в Силезии. От темна и до темна, не разгибая спины. А чуть замешкался — в зубы прикладом... На ночь в лагерь водили. Подходишь к воротам, на них надпись по-немецки: «Каждому свое».
— Это как понимать надо?
— А так вот и понимай. Ты раб, и удел твой — лопата. Можешь копать — получай бурду, ослабел — получай пулю. Насчет этого они не церемонились. Нас под Вязьмой когда окружили, со мной человек шестьдесят в плен угодили. Из них всего двое в живых остались. И то надо сказать, если бы не убежали, вряд ли дожил бы я до этого дня.
— Значит, в плен больше не хочешь? — усмехнулся Мурзин.
— Зачем шутите так? Теперь живым они меня не возьмут.
— А как же там, под Вязьмой, взяли?
— Деваться некуда было. Я же вам уже рассказывал, когда в отряд принимали. Командовал я «катюшами». Две реактивные установки у нас оставались. Немцы на танках прут, а у нас все снаряды вышли. И деться некуда. В полном окружении дрались. Оружие у нас секретное. Помню приказ: «Врагу не отдавать. В случае чего — уничтожить». Хорошо хоть успели взорвать установки. А танки немецкие — вот они, со всех сторон ползут. И бить-то их нечем. Вынул я пистолет. Да что с ним против танка делать. Мог, конечно, к виску приставить, но... виноват, смалодушничал. Дочку вспомнил...
Грековский умолк, сорвал травинку и стиснул ее в зубах.
«Может, и лучше, что не застрелился. Уцелел. Фашистов узнал. Теперь смелей драться будет, — раздумывал Мурзин. Но вместе с тем в нем закипала злоба. — А если б не выстояли под Москвой, если бы пустили немца за Волгу? Что сталось бы с Родиной, если бы и в Сталинграде подняли руки?»
Видно, и Грековский думал о том же, потому что добавил с грустью:
— Пустить пулю в лоб нехитрое дело. Только танки этим не остановишь... Хотите верьте, хотите нет, а была бы в руках граната, ей-богу, кинулся бы с ней под гусеницу. Поймите, мы же с голыми руками остались...