Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920-1930 годы.
Шрифт:
В 20-е гг. социалистический фанатизм был присущ сравнительно небольшой части населения — в большинстве случаев молодым партийным и комсомольским активистам, уже приобщенным к «новой религии». Это отчетливо видно из сопоставления двух дневников, принадлежавших молодым людям. Один из них, полностью опубликованный в книге педагога и психолога 20-х гг. М. М. Рубинштейна, принадлежит девушке. Записи производились в 1923–1924 гг., когда автору было 15–17 лет. К сожалению, рукописный подлинник не сохранился. И все же ценность этого материала неоспорима, тем более, что имеется возможность его сравнения с дневником, обнаруженном в фонде Центрального Государственного архива историко-политических документов и принадлежащем одному из питерских комсомольских активистов М. Тужилкину. Сопоставление двух дневников позволяет сделать вывод о существенной разнице нормативных суждений рядовых людей и политических функционеров даже не очень высокого ранга. Девушка придает огромное значение собственным личным переживаниям, через призму которых она рассматривает все явления жизни, даже общественно-политические события. Тужилкин же не уделяет личным вопросам вообще никакого внимания. В определенном смысле здесь сказываются и типичные различия дневниковых записей юношей и девушек [302] . И все же принадлежность к комсомолу как нормализующей организации, восприятие действительности в контексте коммунистических идей явно отразились на ментальных нормах молодого человека, в частности,
302
Подробнее см.: Лебина Н. Б. Источники изучения социальной психологии рабочей молодежи 20–30-х гг. // Вспомогательные исторические дисциплины. Т. XXII. Л., 1991. С. 87–100.
303
Рубинштейн М. М. Юность по дневникам и автобиографическим записям. М., 1928. С. 210.
304
ЦГА ИПД. Ф. К-601. Оп. 1. Д. 626. Л. 8.
Коммунизм в его упрощенном виде воспринимался как вознаграждение за лишения, как обещание счастья через мученичество, что характерно для религиозного уровня сознания [305] . Это запечатлелось в источниках личного происхождения, относящихся к периоду перехода от военного коммунизма к НЭПу. Идея смерти за светлое будущее преподносится как моральная норма Правда, это характерно пока для коммунистов и комсомольцев. В коллективных письмах комсомольских организаций можно нередко встретить такие слова: «Мы клянемся, что отдадим свои силы на алтарь революции, смело заявляем, что молодая гвардия на трудовом фронте погибнет, но не отступит ни шагу» [306] . Текст относится к осени 1922 г. Элементы социалистического фанатизма проникали и в индивидуальное сознание. Свидетельством того может служить письмо учащегося ФЗУ, присланное Ленину в начале 1923 г.: «Я обещаю Вам отдать жизнь, свои дни святой борьбе за слабых. Я учусь для того, чтобы во всеоружии идти на эту борьбу… Красная рабочая молодежь… не пожалеет сил и скорее погибнет вся, чем допустит гнет капитала» [307] .
305
Подробнее см.: Носович В. И. Психология страдания в христианстве // Вопросы научного атеизма. Вып. II. М., 1971. С. 174, 175.
306
Письма трудящихся к В. И. Ленину. М., 1960. С. 374.
307
Сердцем и именем: Письма молодежи к В. И. Ленину. М., 1969. С. 189.
Особенно активно властные и идеологические структуры стали навязывать населению в качестве нормы представление о счастье как о жертвовании в конце 20-х гг. при переходе к форсированной индустриализации и насильственной коллективизации. Энтузиазм 30-х гг. был скорее результатом слепой веры в социализм, чем понимания его смысла, Увеличение прослойки фанатически верящих в социализм людей в 30-е гг. объяснялось разрастанием в городской среде выходцев из крестьян, массовое сознание которых отличалось более высоким уровнем религиозности. В 1935 г. «Комсомольская правда» предложила ответить на вопрос «Мой самый счастливый день» большой группе молодых рабочих, среди которых было много ленинградцев. Более трети опрашиваемых представляли себе счастье как труд на благо социализма и как активную политическую жизнь. Именно так, скорее всего, можно истолковать ответы: «Самый счастливый день — вступление в ВЛКСМ, встреча со знатными людьми, избрание в райсовет, пуск завода». Большинство же молодых людей были ориентированы на достаточно привычные для человека формы счастья — «приобретение велосипеда», «рождение сына», «женитьба» [308] . Эти простые людские радости хотя и не клеймились властными и идеологическими структурами в 30-е гг. как некая нравственная аномалия, но подавались как результат усилий и заслуг социалистической системы. Газета писала «Покупка костюма за 180 рублей рабочим человеком возможна лишь в советской стране» [309] . Более нормальным казались такие представления о счастье, как «участие в стахановском движении» и «разоблачение классового врага». Об этом свидетельствовали данные газетного опроса, проведенного через год — в январе 1936 г. [310]
308
Комсомольская правда. 1935. 1 января.
309
Там же.
310
Комсомольская правда. 1936. 2 февраля.
Внешне советские люди казались вполне счастливыми в 30-е гг. Три крупнейших писателя, побывавших в СССР в одно и то же время, — Р. Роллан, А. Жид и Л. Фейхтвангер отмечали, что советская молодежь источает «силу, радость и великую надежду», что «русский народ кажется счастливым… ни в какой стране, кроме СССР, народ на улице… не выглядит таким радостным и улыбающимся», что юность страны Советов «распространяет вокруг себя заражающее чувство силы и счастья» [311] . Официальной нормой стало считаться служение общественным идеалам социализма и забвение личных интересов. Трудно сказать, насколько прочно укоренилось это представление в ментальности населения, но оно явно присутствовало во властных дискурсах и мало чем отличалось от религиозного толкования понятия счастья.
311
Роллан Р. Собр. соч.: В 14 т. Т. 13. М., 1958. С. 396; Звезда. 1989. № 8. С. 158; Фейхтвангер Л. Москва, 1937: Отчет о поездке для моих друзей. М., 1937. С. 21.
Религиозно-культовый характер новых нравственных норм нашел выражение и в специфике статуса личности в ментальности российского населения 20–30-х гг. Система марксистского миросозерцания приобретала в советской стране вид некой новой религии явно авторитарного характера, дающей человеку чувство защищенности посредством повиновения сильной власти и ликвидации личной независимости [312] .
312
Фромм Э. Психоанализ и религия // Сумерки богов. М., 1989. С. 167.
313
Оссовская М. Рыцарь и буржуа: Исследование по истории морали. М., 1987. С. 33.
Вопрос о том, какая личность считалась образцом и одновременно нормой для предреволюционного российского общества, практически не исследован. Известно лишь, что по данным опроса 1913 г. среди крестьянских детей были популярны А. Пушкин, М. Ломоносов, А. Суворов, Александр I, Александр II, Сергий Радонежский, Дмитрий Донской, Александр Невский [314] . В связи с этим априорно можно сказать, что царское правительство, опираясь на религиозную идеологию православия, стремилось сформировать у населения представление о порядочном, богобоязненном, преданном царю и отечеству и понимающем свою ничтожность и суетность человеке. В качестве же личностного образца, вероятно, могли быть предложены святые и великомученики, члены правящей династии, государственные деятели и военачальники. Такова была официальная норма. Однако, учитывая нарастающий религиозный индифферентизм общества, можно предположить, что святые угодники, царь и его приближенные не пользовались популярностью. И все же это не означает, что на ментальном уровне не существовало потребности в личностных ориентирах.
314
Рыбников Н. Крестьянский ребенок. М., 1930. С. 60, 61.
В России накануне революции практически отсутствовали буржуазно-демократические представления о свободе индивидуума, и, напротив, были широко распространены почти феодальные взгляды на значимость великой личности в судьбах государства. Именно поэтому религиозное по сути и формально освобожденное революцией от старых норм массовое сознание населения было готово к безоговорочному усвоению личностных стереотипов, которые предлагались нормализующими суждениями новой власти.
В иерархии эталонов человека первое место в начале 20-х гг. было отведено Ленину. Он был обожествлен на уровне бытовых представлений. Н. Тумаркин считает, что в культ Ленина имел одновременно фольклорные и религиозные корни [315] . Определенным доказательством этого может служить выборочный анализ писем молодых людей к Ленину. В сборнике «Сердцем и именем» опубликовано 247 писем за 1921–1924 гг. [316] . Практически все они наполнены религиозно-культовой фразеологией. Традиционным обращением к адресату были следующие слова: «дорогой наш учитель», «вождь Великой пролетарской революции», «учитель народов», «великий кормчий», «великий вождь пролетариата», «светоч и начинатель революции», «светоч нашего светлого будущего», «наша путеводная звезда». Лишь в 5 из 247 опубликованных в сборнике материалов встречаются обращения «дорогой дядя Ленин», «дорогой дедушка», «старший брат», «наиболее близкий партийный отец». Частыми в письмах были и такие обороты: «мы дети коммунистического рая», «да будет Вам благословение всей страны», «молю Вас ради всего святого», «воздадим же славу Ленину».
315
Tumarkin N. Lenin lives: The Lenin Cult in Soviet Russia. Cambridge, 1983.
316
Сердцем и именем: Письма молодежи к В. И. Ленину. М., 1969. С. 103–304.
Действительно, многие деяния Ленина воспринимались, в особенности молодыми людьми, как действия чуть ли не личности божественного происхождения. Показательными являются изданные в 1926 г. воспоминания Н. Н. Воронцовой, подавальщицы столовой СНК. Она подчеркивала, что до личной встречи с Лениным «большевиков считала за антихристов, а Владимира Ильича за главного из них». Контакт с главой государства резко изменил позицию девушки — «…решила, что он святой, и, бывало, пойду на улицу, так заверну в часовню и поставлю свечку» [317] . Инверсия патологии и нормы на ментальном уровне здесь очевидна.
317
Воронцова Н. И. Мои воспоминания о Ленине // Красная нива. 1926. № 10. С. 8.
Особенно ярко культово-религиозные мотивы в отношении к Ленину проявились после его смерти. В многочисленных личных и коллективных письмах совершенно искренне употреблялись термины клерикального духа: «Мы… лишились великого борца, но его заветы для молодых коммунаров будут святы и непоколебимы»; «Ленинградский комитет РКСМ призывает… дать клятву над гробом Владимира Ильича» [318] . В порыве почти религиозного экстаза комсомолец ленинградского Пролетарского завода писал в апреле 1924 г. в «Смену»: «Нельзя ли слово «здравствуй» в нашей жизни заменить словом «ленинствуй»» [319] .
318
У великой могилы. М., 1924. С. 596, 612.
319
Смена, 1924. 5 апреля.
В 30-е гг. образ Ленина был также наполнен теистическим содержанием. Но эта норма носила сугубо официальный характер. На ментальном уровне Ленин, хотя и превращенный в икону, все же оттеснялся И. В. Сталиным. Однако в экстренных случаях идеологические структуры в нормализующих суждениях прибегали к почти божественному авторитету создателя советского государства. В разгар первой пятилетки, например, когда стало ясно, что задуманные темпы экономического развития нереальны, журнал «Смена» обратился к читателям со следующим призывом: «Именем Ленина спрашиваем тебя, что ты сделал для ликвидации прорыва?». Далее клеймились «шкурники, лодыри, рвачи», обрушивалась «буря пролетарского гнева на оппортунистов, паникеров, нытиков» [320] . Ленин превращался в почитаемое, но довольно отдаленное божество, что-то типа Бога-отца. Конечно, его «божественную» честь по-прежнему полагалось защищать от посягательств. В 1937 г. один из ленинградских комсомольцев был исключен из рядов ВЛКСМ, как сформулировала контрольная комиссия обкома, «за нецензурное ругательство в адрес портрета Ленина, случайно упавшего на него» [321] . Но в целом в 30-е гг. образ Ленина уже не являлся единственным личностным ориентиром. Во всяком случае, проведенный в ноябре 1937 г. «Комсомольской правдой» опрос показал, что Ленин отсутствует в числе личностей, которым хотели бы подражать молодые люди.
320
Смена. 1930. № 25. С. 3.
321
ЦГА ИГЩ. Ф. К-881. Оп. 10. Д. 205. Л. 25.