Поздно. Темно. Далеко
Шрифт:
Так или иначе Морозова комиссовали, и теперь он насвистывает на своем пятом этаже, бережно рассматривая кисти.
У него был свой круг, соприкасавшийся, вернее сталкивавшийся, с кругом Шемякина стремительными ехидными стычками, в ехидстве Морозов был непревзойден.
Меня же что-то томило, жало что-то и натирало, я оказался не в своей тарелке, забредал ночами в дебри Новой Голландии, оказывался на рассвете на Пряжке, возле Блоковского дома.
Этим летом умер батя, первая моя осознанная вина не давала мне покоя, я вспоминал все свои грубости, тупое свое непонимание… но было еще томление иного рода, пока неопознанное.
Жора
— А что, — пожимал могучими плечами Бутько, — вон, клодтовские лошади тоже натуралистичны.
В конце концов мы к барану привыкли, чокались с ним, почтительно кланялись ему. Бутько, напившись, читал «Думу про Опанаса». Баран и Багрицкий органично уживались в одном человеке, он становился все симпатичнее, и когда предложил сходить с ним в литобъединение, я согласился почти сразу. Для понта я решил прикинуться поэтом из Одессы и два дня сочинял стихи.
— Чтобы были похожи на настоящие, — предупредил Бутько, — а то неудобно.
Я сочинял, поглядывая на барана:
Здесь древность в пепельной полыни, И пряности тугих ветров, Здесь проступает красной глиной Земли запекшаяся кровь. Обрывов поднятые плечи, Песок в рассоле — добела, И в крике чайки человечьем И миг, и вечность — пополам.— Ну, ты не очень, — испугался Бутько, — а впрочем, здорово. Зададим им шороху.
— А ты, — спросил я, — что будешь читать?
— Я иногда там читаю, — важно замялся Жора, — но вдвоем сподручнее.
Литобъединение было во Дворце Промкооперации на Петроградской стороне, руководил им Сергей Давыдов, известный поэт, снисходительный толстый жизнелюб.
По коридору пробегали посиневшие девушки в балетных пачках, за многочисленными дверьми продувались духовые инструменты, противный женский голос кричал: «Раз, два, три, раз, два, три…»
Я удрученно продвигался сквозь эту самодеятельность, жалея, что пришел. Сбежать — догадывался я — уже не удастся. На двери была приколота бумажка «Лито», и мы вошли.
Нет, ничего страшного, полтора десятка обыкновенных людей, никакого карнавала, сидят, слушают. Говорил худощавый молодой человек лет около тридцати, рассказывал что-то медленно, смачно, вытягивая губы вслед за улетающими словами:
— А я им говорю, смешные лю-уди, если вы меня не пустите, что скажет Арагон, что скажет Эльзочка…
Это знаменитый Виктор Соснора пришел в гости и рассказывал о своей поездке в Париж. Потом тощий, беззубый, страшный, как черт, Виктор Ширали читал: «Уедем, Ауа, за город, за город…»
Это «Ауа» меня восхитило. Я не знал, что это такое, да и не хотел знать, — это было похоже на заклинание. Вот это «Ауа» — сама поэзия, догадался я. Скоро, впрочем, оказалось, что Ауа — это просто Алла, которая сидела тут же, не сводя с Ширали
Будько представил меня как одесского поэта.
— Не одесский поэт, а поэт из Одессы, — сердито поправил я.
Соснора с интересом скосил на меня коричневый рыбацкий глаз.
— Посидите пока, — сказал Давыдов. — Ну, давай, Жора.
Жора выдал:
«Ты свежа, как побеги мая, Ты чиста, как роса на побеге, Ты земная, нет, не земная, Ты, наверно, оттуда, с Беги…»Я не знал, куда деваться. Потупив голову, я чувствовал, что все почему-то смотрят на меня. «Вот тебе и Багрицкий… Баран!»
Когда пришла моя очередь, я уже ничего не чувствовал.
Звуки цвета, света запах Бьют в глаза и сводят челюсть, Помидоры на весах, Словно девки на качелях. Они пьянят и рвут зрачки, Как кровь, как плащ тореадора, И разъяренные бычки Бросаются на помидоры.— Еще, — сказал Давыдов.
Лягушка по морю плыла. Она в отчаянъи была. А крабы замерли на дне, А чайки квакали над ней. Ей виделись ее сородичи, Кувшинки, над водой лоза, И закрывала она с горечью Свои соленые глаза…— Еще, — сказал Давыдов.
Земля полна полночных скрипов, Необъяснимых, может быть, По побережью ходит рыба, Стучится в двери, просит пить.«Если попросит еще, сошлюсь на головную боль», — решил я, — больше читать было нечего.
— Да, — сказал Давыдов, — и что, печатали?
— Нет.
Давыдов кивнул.
— Некоторые строчки — просто шедевры, — протянул Соснора, — но, старик, нет платформы.
— Какой платформы? — уставился я на него.
— «Помидоры, словно девки на качелях» — это бриллиант, но нужна оправа…
Я опять ничего не понял и, счастливый, махнул рукой. Кого я хотел надуть?.. Я влип, и бесповоротно.
В коридоре ко мне подошел высокий сутулый человек с серыми глазами. Очевидно, мы были ровесники, но он казался гораздо старше.
— Вы давно пишете? — спросил он.
— Три дня, — не смог я соврать.
Саша Севостьянов покачал головой:
— Хотели подурачить? Не вышло.
Каждый вечер после работы он приходил ко мне в общежитие с неизменной бутылкой перцовки. Мы сидели на моей койке, степенно пили и разговаривали, а из угла синими своими глазами, как сама совесть, смотрел на меня Витька Корягин, мой дружок, староста курса. Он добросовестно выклеивал свои кубики.