Поздно. Темно. Далеко
Шрифт:
— А меня возьмешь? — с сомнением спросил Сидоренко.
— Бери доску, твою мать! — заорал мичман. Скоро они уплыли, затолкали бочку в лодку и уплыли. Плакали мои сигареты. Початый блок. Хорошо, есть еще пять с половиной пачек „Сальве“. Буду экономить. Надо линять в глубь косы. Построить халабуду. Плот тем более нужен — там и пирса нет…
Поработал на Шевлякова — разбивал развалины. Отработал коньяк. А если серьезно, — приглядел: каркас из хорошего бруса. 15x15. Должен выдержать, тем более — я легкий. С трудом повытягивал кованные довоенные гвозди. Пригодятся. Сегодня второе… Третье… Четвертого должен погрузить что можно на плотик
Кроме отдельных строчек, ничего у меня не получается. Паустовский писал: нельзя, мол, работать, когда за душой какая-то забота, нужно отрешиться. А какая у меня забота, я же отрешился. Не ври. Чего ты хочешь? Помереть? — вроде нет. Жить здесь? Какая же это жизнь. Может, отдохнуть? Ладно, окрестили меня заново, сорок дней в пустыне? Питаться акридами? Эдик бы сказал — аскаридами. Эдик… Да он же все наврал! Ему наверняка для романа все это надо. Тоже, психолог. И сел на землю как-то театрально. Наврал все, Эдик, наврал. Это надо отметить.
— С возвращеньицем, Карлуша. Вон полнолуние какое.
На сером граните бордюра Зимы воробьиные лапки.К черту бордюр, давай разберемся. Я один, как хотел, и мне не страшно.
Август: Еще бы, куда тебе. Страх — высокое чувство. А у тебя — боязнь. Ты боишься неловкости, неприятных разговоров, да просто правды.
Карл: Я не боюсь, я не хочу. Если мне это мешает. Ведь единственное, чего я хочу, — работать, и чтобы меня оставили в покое.
Август: О-хо-хо… Большое яйцо, как говаривал дядя Коля. Да ты всю идею извратил на корню. За счет чего выживали все эти выброшенные на берег? Только надежда, что мелькнет когда-нибудь парус. Костры годами жгли, а ты боишься развести дальше порога. Был бы ты беглый каторжник, — куда ни шло. А ты настолько ничтожен, что даже не виноват. Болтаешься со своим творчеством, как покрытка с младенцем, от тына к тыну. Как там у Шевченко…
Карл: Ладно, оставь. Я переберусь подальше, перестану бояться, построю халабуду буду безмятежен, пока тепло, а гром грянет — мужик перекрестится. Выпьем… Эй ты, как бы тебя ни звали. Говори что хочешь, напейся, а плот чтоб был».
Пять трехметровых брусьев я обшил досками, подумав, для остойчивости приколотил борта, получилось корыто три на ноль семьдесят пять. Вот бы увидел Игорь Сергеев, засмеял бы дядю.
Два печных кирпича положил я в авоську, завязал, получился приличный якорь. Грунт здесь песчаный, зацепов быть не должно. К бортам поперек прибил дощечку, комфортное получилось корыто.
С замиранием сердца я столкнул его в воду. Утро было пасмурное и душное, море было спокойно, широко колыхалось, будто редкие волны проходили под водой, не прорывая поверхности.
Идти на дальнюю банку за полторы мили от берега я не рискнул — выплыть, в случае чего, я выплыву, но лучше без
Я тихонько греб, осваиваясь, оглядывался уже по сторонам. Заставы отсюда не было видно, да и не могло — берег поворачивал влево. Справа, кроме горизонта, ничего не было, да и горизонт почти пропадал в сером небе.
Налетали иногда маленькие местные шквалы, шерстили веером воду. Дул легкий норд-ост, но, слава Богу, не знаменитый бора, а обыкновенный, низовой. «Отжимной, — подумал я с досадой, — унесет последнюю теплую воду, завтра вода будет градусов десять». Купаться я не собирался, но лучше все-таки, когда вода теплая.
Дно опять показалось, посветлело, вот и банка, как бы не переплыть, пора бросать якорь. Якорь мой улегся, веревка натянулась — корыто стояло. Глубина была метров шесть.
Сердце стучало, в ушах звенело, я насадил, стараясь не торопиться, мясо на два крючка. Мощная поклевка ударила током. Я подсек, подтянул леску — пусто. Поклевка повторилась, я вытащил леску — крючки были голые. «Ладно, — заулыбался я, — будем внимательнее».
Мощно дернуло, едва грузило коснулось дна. Что-то тяжелое уворачивалось, сопротивлялось, не хотело. Я вытащил камбалу, колесо диаметром с полметра. Килограмма на два с половиной.
Дрожащими руками смял я папиросу, долго не мог прикурить. Камбала лежала на свежих досках, желто-серая, изысканная, как древнеегипетский рельеф.
— Изида, — сказал я, — подожди. Будет тебе сейчас Осирис.
Я бросил грузило за борт, но дна не было — «Может, ямка» — я отпустил леску. Дна не было, леска косо уходила назад. Я глянул на берег — ориентиры менялись, якорь сорвало, снесло с банки, меня уносило в море.
Ветер усилился, не меняя направления, значит, несет меня на юго-запад, минуя Одесский залив, в Турцию, что ли.
Что-то высокое — то ли страх, то ли восторг какой странный — обернулось для меня непривычным, никогда не испытываемым покоем. Кем бы я ни был — спасибо, Господи, — я в открытом море, и плот, сделанный моими руками, пока не утонул.
У передней доски закипели буруны, скорость увеличилась, я был готов обернуться и увидеть за плечами небольшие крепкие крылья. Внезапно проступила голубизна в небе, пробились солнечные лучи, странные, голубые, они обжигали холодом шею, уши, глаза. Было что-то не так. Я сделал усилие и очнулся.
На черном кострище лежали слипшиеся пятна теплого снега. Светало, я отряхнул воротник, выбил о колено шапку и огляделся.
Метрах в двадцати за моей спиной стояла белая бетонная ограда с козырьком колючей проволоки. Она тянулась вправо и влево, теряясь в березах. За оградой тихо ворочалось и булькало что-то темное, огромное, государственное.
Я встал и, с трудом разминая затекшую поясницу, направился на шум Московской кольцевой автомобильной дороги.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Суворовский необитаем
И Гоголевский нелюдим
И узнаешь, один из ста,
Что бывает красная береста,
Что бывают гибельные места,
А других не бывает мест