Прах Энджелы. Воспоминания
Шрифт:
Народный парк рядом с библиотекой. День солнечный, трава сухая, и я страшно устал выпрашивать картошку и выслушивать библиотекарш, которые заводятся из-за слова «ригидный», и я смотрю на облака плывущие над памятником и ригидный засыпаю и мне снится сон о девах-мученицах в купальных костюмах на фото в «Новостях мира» которые забрасывают писателей-китайцев овечьими мочевыми пузырями и я просыпаюсь во грехе из меня течет что-то теплое и липкое о Боже копулятивный орган стоит у меня торчком гуляющие в парке с подозрением косятся на меня а матери говорят детям иди сюда милый держись от него подальше кто-нибудь позовите полицейских пусть его заберут.
За день до четырнадцатилетия я разглядываю себя в зеркале бабушкиного шкафа. У меня
Плечи у меня никакие, а я знаю, что все на свете восхищаются широкими плечами. Когда в Лимерике умирает мужчина, женщины всегда говорят: какой мужчина был видный - плечи такие широкие, что в дверь не проходил, бочком протискивался. Когда я умру, все скажут: бедняга, плечей-то считай и не было у него, так без плечей и помер. Вот бы мне хоть какие-то плечи, чтобы люди знали, что мне уже четырнадцать лет. У всех мальчиков в нашей школе широкие плечи, за исключением Финтана Слэттери, а я не хочу быть таким, как он, узкоплечим и с коленками стертыми на молитве. Будь у меня хоть какие-то деньги, я поставил бы свечку святому Франциску и попросил бы его умолить, если можно, Господа Бога сотворить какое-нибудь чудо с моими плечами. Или, будь у меня марка, я написал бы Джо Луису и сказал: дорогой Джо, будьте так любезны, сообщите мне, пожалуйста, откуда у вас такие сильные плечи? Ведь вы сами из бедняков.
На работе мне надо выглядеть прилично, поэтому я снимаю с себя всю одежду и, стоя голышом на заднем дворе, стираю свои вещи под краном куском карболового мыла. На бабушкиной бельевой веревке я развешиваю рубашку, свитер, штаны и носки и молю небеса, чтобы не пошел дождь, и чтобы до завтра все высохло – ведь завтра начинается моя взрослая жизнь.
В чем мать родила из дому не выйдешь, поэтому весь день я лежу в постели, читаю старые журналы, распаляюсь, глядя на девушек в «Новостях мира», и благодарю небеса за солнце, которое сушит мою одежду. Аббат приходит домой в пять и заваривает чай, и хотя я голоден, я знаю, что он будет ворчать, если я у него что-то попрошу. Он знает, чего я боюсь: что он пойдет к тете Эгги и нажалуется, что я живу в бабушкином доме и сплю в ее постели, а тетя Эгги, если узнает, придет сюда и вышвырнет меня на улицу.
Наевшись, он прячет хлеб, и я никак не могу его найти. Казалось бы, человек, которого на голову не роняли, без труда должен найти хлеб, спрятанный тем, кого на голову роняли. И тут я понимаю, что если хлеба дома нет, должно быть, он уносит его с собой в кармане пальто, которое не снимает ни летом, ни зимой. Едва я слышу, как он ковыляет из кухни на задний двор, в туалет, я мигом вниз, вынимаю буханку у него из кармана, отрезаю толстый ломоть, сую обратно в карман, шасть вверх по лестнице - и в постель. А он ни в чем обвинить меня и не может. Надо быть самым распоследним вором, чтобы украсть один ломоть хлеба, и никто ему никогда не поверит, даже тетя Эгги. Она еще рявкнет на него и скажет: а кстати, чего это ты хлеб в кармане носишь? Хлебу там не место.
Я медленно ем хлеб. Укусил разок – и жуешь пятнадцать минут, так его хватит надолго, а если запить водой, хлеб в желудке разбухнет, и появится ощущение сытости.
Я выглядываю из окна на задний двор – проверяю, как там одежда сохнет на вечернем солнышке. Во дворах у соседей на бельевых веревках, танцуя на ветру, висит одежда яркая и цветная. Мои пожитки висят на веревках, будто дохлые псы.
Солнце светит ярко, но в доме холодно и сыро, и мне хочется одеть что-нибудь, чтобы согреться в постели. Другой одежды
Это беда хуже не придумаешь, когда ты спишь в постели умершей бабушки, надев ее черное платье, а твой дядя Аббат, выходя из «Саутс Паб» после вечерней попойки, расшибается, приземлившись на задницу, и люди, которые не могут не совать нос в чужие дела, несутся домой к тете Эгги и все ей докладывают, а та зовет на помощь дядю Па Китинга, и они вместе относят Аббата домой, наверх, где ты спишь, и тетка рявкает на тебя: ты откуда тут взялся, и чего разлегся? Вставай, завари чаю бедному дяде Пэту, он упал и расшибся. А ты не встаешь, она срывает одеяло и, отшатываясь, будто призрака видит, верещит: Матерь Божья, ты зачем платье покойной моей матери на себя напялил?
Беда, хуже не придумаешь: трудно объяснить, что ты готовишься ко взрослой работе и выстирал одежду, она висит на веревке, сушится, а тебе было холодно, и пришлось надеть на себя что нашлось, и еще трудней говорить с тетей Эгги, когда Аббат лежит в постели и стонет: ноги мои, горят ноги, плесните воды мне на ноги. А дядя Па Китинг, прикрыв рот рукой, сползает по стенке от смеха и говорит, что ты шикарно выглядишь, и черный тебе к лицу, только подол поправь, а? Ты не знаешь, что делать, когда тетя Эгги велит тебе вылезать из постели, поставить чайник для бедного дяди. Платье надо снять и замотаться в одеяло, или так идти? То она верещит: ты зачем в платье моей бедной матери влез, то велит тебе ставить этот несчастный чайник. Я объясняю, что постирал вещи перед выходом на ответственную работу.
На какую такую работу?
На почте, телеграммы носить.
Если на почту, говорит она, берут таких как ты, значит, дела у них совсем плохи. Ступай же вниз и поставь чайник.
Немногим лучше – когда ты стоишь на заднем дворе и набираешь из-под крана воду в чайник, а луна светит ярко, и Кэтлин Перселл, соседка, сидит на стене, ищет свою кошку. Боже, Фрэнки, ты зачем бабкино платье надел? И приходится стоять там в платье с чайником в руке и объяснять, что ты выстирал одежду, и она всем на обозрение вывешена вон там на веревке, а в постели тебе стало так холодно, что пришлось надеть бабкино платье, а твой дядя Пэт, Аббат, расшибся, и твоя тетя Эгги и ее муж, Па Китинг, принесли его домой, и тетя Эгги отправила тебя на задний двор, набрать в чайник воды, и ты снимешь платье, как только твоя одежда высохнет, потому что у тебя в жизни не было ни малейшего желания расхаживать в платье покойной бабушки.
И тут Кэтлин Перселл с визгом сваливается со стены, забывает про кошку, и ты слышишь, как она, хихикая, сообщает своей слепой матери: мамочка, мамочка, я сейчас такое тебе расскажу про Фрэнки Маккорта, он там на заднем дворе ходит в платье покойной бабушки. А тебе известно, что если до Кэтлин Перселл что дойдет, то об этом еще до рассвета узнает весь переулок, и можно сразу высунуться в окно и на всю округу поведать о себе и своих затруднениях с платьем.
К тому времени, когда закипает чайник, Аббат спьяну засыпает, и тетя Эгги говорит, что они с дядей Пэтом и сами выпьют капельку чаю, а я тоже могу попить с ними чайку. Дядя Па решает, что черное платье, если подумать, это сутана доминиканского священника, становится на колени и говорит: благословите меня, отче, ибо я согрешил. Вставай, старый дурень, говорит тетя Эгги, хорош из церкви петрушку делать. И спрашивает у меня: а тебя как сюда занесло?