Предатель
Шрифт:
Дежурный вахтер, заинтригованный известием, что начальство разрешило Богданову лазать по деревьям, тоже вышел за пределы зоны.
— Ну чисто обезьяна! — восхищенно сказал он, когда Богданов, миновав комель, начал скрестись в густых ветвях опасно гнущейся верхушки.
Шегаев шикнул, и дежурный сделал испуганное лицо и поднял ладони жестом сдающегося.
— Здесь? — озабоченно спросил Клещев, ковыряя колом снег возле лагерных ворот.
— Давай! — кивнул Шегаев.
Клещев махнул кувалдочкой. Кол шел неохотно. Но все же не так, не с тем звоном и скрежетом, с каким, бывало, приходилось Шегаеву забивать железо в мерзлоту. Что скажешь, конец марта — не январь…
— Готово!
Шегаев установил над колом свой нехитрый инструмент. С ночи поднялся несильный ветер, деревья шуршали верхушками. Обнадеживало, что ветер был юго-восточный — именно оттуда, со стороны Песчанки.
— Построиться! — скомандовал вдруг Ярослав Сергеевич и бормотнул Шегаеву: — Карпий идет!
И правда — из дверей дежурки выходил сам начальник сельхоза Карпий. За ним шагал начальник охраны и главный агроном Камбала. Следом валила вся свободная от дежурства охрана.
— Что ж ты хочешь, — негромко сказал Шегаев. — Событие!..
Он замер у гониометра.
Вольно переговариваясь, визитеры столпились неподалеку.
Минутная стрелка встала вертикально. Десять.
Тишина.
Далеко!.. тайга!.. разве с такого расстояния услышишь?..
Три минуты одиннадцатого.
По дороге из Ухты поезд приходит на станцию Песчанка поздно вечером. А на обратном пути — ровно в десять утра…
Карпий громко прокашлялся.
Черт его раздирает!
…То есть что значит — приходит? Должен приходить! А уж как там у него выйдет на самом деле, это еще бабушка надвое сказала. Ведь не экспресс, не международный… Простой рабочий поезд… может, опаздывает?
Ну, скажем, минут на пять… ведь не на полчаса?! Хоть и простой рабочий, а все же и он не как ему вздумается ходит!.. есть у него расписание!..
Тишина.
— Чего ждем-то? — тупо поинтересовался начальник охраны.
Карпий шикнул.
Семь минут десятого.
Восемь.
Дежурный повернул голову и посмотрел на Шегаева суженными от напряжения глазами.
Девять.
Когда же?
Ему чудилось какое-то позванивание — нервы, что ли, у него так звенели?..
Тишина.
— Ту-у-у-у-у! — ударило вдруг в уши с такой отчетливостью и силой, будто паровоз стоял за ближайшими деревьями.
Есть!
Теперь второй! Протяжный!
— Ту-у-у-у-у-у-у-у-у!
— Было! Было! — повторял дежурный, тыча пальцем в глухомань тайги: — Там!..
Юго-восток 29 — вот он, точный румб!
Шегаев накрепко закрутил стопорные винты. Есть направление.
Снял шапку, вытер пот.
Верхние ветви лиственницы заходили ходуном. Богданов ловко добрался почти до низу, повис, раскачался, спрыгнул в сугроб.
— Нет, не видел, — с сожалением сообщил он, переводя дыхание. — Ни дыма, ничего… не видно!
— Неважно, — сказал Шегаев. — Я по звуку определился. Ясно слышал.
Повернулся к Карпию:
— Гражданин начальник! Разрешите приступать?
Карпий махнул рукой.
И сразу все ожило, задвигалось — началась работа.
Тайга вокруг лагпункта была сильно трачена нуждами строительства и отопления, и по редколесью бригада продвигалась быстро. Но впереди густился девственный лес. Метров через триста Шегаев оглянулся, чтобы бросить последний взгляд на лагерь.
Карпий и Камбала все еще переминались у ворот…
На их пути стояли то кусты и подросток, а то — вековые, в три обхвата деревья. С каждым из них нужно было повозиться. Бригада шла медленно, пильщиков приходилось часто менять.
Шегаев смотрел в визир гониометра, махал ладонью вправо или влево, корректируя положение очередной вешки. Безумолчно вжикала двуручка, вгрызаясь в смолистую плоть стволов. Мерщик тянул ленту, карандаш пикетажника выводил цифры. Подсобники топтали глубокий снег, рубили колья, тащили мешки с продуктами, немудрящей кухонной утварью и два ведра — одно для чаю, другое для супа…
Каждая строчка пикетажных отметок, каждая новая веха, каждый метр и шаг сокращал путь, лежавший по румбу ЮВ 29.
Если затея увенчается успехом, можно надеяться, что Карпий отпустит его назад в Чибью… или как там ее бишь теперь? — в Ухту. А если работа окажется напрасной, тогда… тогда, во всяком случае, будет интересно узнать, к какому результату привела она, начатая с нарушением всех инженерных правил.
Скорей бы!..
Но дело едва двигалось.
Ах, если бы тайга росла на ровном месте!
То и дело линия, неуклонно ведшая на румб ЮВ 29, обрушивалась в очередной
Уже сильно смеркалось, и в какой-то момент Шегаев, как ни старался, не смог через трубу гониометра разглядеть вешку.
— Сколько там? — спросил он, отрываясь от окуляра.
— Три девятьсот двадцать, — сообщил Ярослав Сергеевич.
— Вот дьявол, даже до четырех не догнали!..
С досадой махнул рукой. Оглядываясь, натянул рукавицы на заледеневшие ладони.
— Хорош! Ночевать будем! Кто с топорами, сюда! Клещев, организуй мужиков! Рубите елочки! Помягче да побольше!
Сам протянул руку за пилой, которую устало держал рабочий.
— Дай-ка, хоть разомнусь немного… Ярослав, пошли, поможешь!
И пошагал, проваливаясь в снег, к примеченной сухой лиственнице.
— Не велика ли? — усомнился Ярослав.
— В самый раз! Ночь длинная. Лучше недожжем, чем спросонья кувыркаться…
Кое-как обтоптали.
Острая пила быстро въедалась в сухое дерево. Когда полотно стало клинить, Шегаев налег на ствол, а Ярослав сунул в надпил лезвие топора.
И вот вершина дрогнула… качнулась… стала медленно-медленно крениться… с нарастающим шорохом, а потом с шумом и треском, напоследок жалобно ахнув, ствол обрушился на мерзлую землю.
Тут подмога подоспела — быстро, в охотку, посучковали, раскряжевали, попилили на чурбаки.
Вокруг огромного костра устроили еловую перину, по ее краю — густой елочный же забор, защищавший от ветра. Одежда сохла на ветках и, должно быть, если посмотреть сверху, пар от логовища валил почище чем в бане.
— Смотри-ка, — сказал Кузьмин, простодушный каменщик из Воронежа, очищая миску от последних крупиц густой баланды из перловки и соленой трески. — Будто три нормы стрескал! В лагере так не поешь…
Ярослав Сергеевич хмыкнул.
— В лагере! В лагере ты, сколь ни паши, все равно полнормы получаешь.
— Или меньше, — вставил кто-то.
— Рожи-то у охранников видел какие?
— Как не видеть! — Кузьмин вздохнул, перекантовываясь, чтобы подставить жару, струящемуся от огня, другой бок. — Хорошие рожи, гладкие…
Шегаев встал, бросил в огонь несколько мощных поленьев.
— Укладывайтесь, мужики, спать пора.
Его самого тоже долил сон, но все равно нужно было по очереди смотреть за костром, следить, чтобы от случайной искры не загорелась одежда. Он предпочел сидеть первым.
— Игорь Иваныч, а сколь прошли сегодня? — поворочавшись, спросил вдруг Кумыкин, рябой механизатор.
— Три девятьсот двадцать. Восьмидесяти метров до четырех не хватило. Недобрали…
— Завтра доберем, — сонно заметил Ярослав.
— Это еще с погодой повезло… а если б метель! Сидели бы тут под снегом…
— Погодите, Игорь Иваныч, еще, может, и будет метель… Погода нынче переменчивая.
— Ты, Володя, как я погляжу, оптимист, — хмыкнул Шегаев.
Он длинной палкой-кочергой повалил пылающее полено, и оно рассыпало снопы искр.
— Три девятьсот двадцать, — повторил Кумыкин с выражением странной мечтательности. — Всего-то… А будто на другой планете оказались!
Шегаев даже вздрогнул.
И впрямь — будто на другой планете: ни собак, ни штыков, ни колючей проволоки, ни зуботычин!.. Всего-то три тысячи девятьсот двадцать метров — и уже не заключенные, а просто люди — воспрявшие духом, обретшие все свойственные человеку чувства и стремление к добру!..
Кто-то уже сопел, ткнувшись щекой в рукав.
Шегаев вздохнул.
— Кантуйтесь, кантуйтесь. А то бока спечете…
Черпнул себе полкружки дымного чаю, поставил на полешко.
Костер трещал, языки пламени плясали, свиваясь причудливо и неповторимо.
Похоже сплетаются людские судьбы… Как пламя перебегает по исчезающей в его вспышках плоти поленьев, так и трепетание жизни охватывает поколение за поколением. Человек рождается, живет и умирает, кое-как вплетя свое куцее существование в незавершенную ткань общей истории…
И почему-то именно сейчас было легко представить, что существует тот, кто способен охватить взглядом все ее бесконечное пространство.
Досадливое беспокойство, жившее в нем с самого начала, сгущалось по мере того, как в пикетажной тетради Ярослава копились все новые и новые отметки.
Прошли двенадцать с лишним километров, но никаких признаков близкой железнодорожной трассы не наблюдалось — кроме того, что паровозные гудки стали, пожалуй, чуть слышнее.
То и дело он, холодея, представлял себе, что совершенно неверно взял этот чертов румб — ЮВ 29. Ведь могло такое быть, могло!.. И вот они идут и идут — и будут идти и идти, шагать и шагать, валить ели и лиственницы, прущие из промерзшей земли на самую ось визирки, лезть в болота, карабкаться по обледенелым склонам глубоких оврагов, рубить колья и вколачивать вешки — и не знать, что все это зря, что даром они тратят силы и время, потому что выбранное направление лежит не перпендикулярно к линии дороги, а сильно наискось, почти параллельно ей!
И опять смотрел, щурясь, в окуляр, махал, показывая, правее или левее надо переставить веху. А пока Кумыкин перетаскивал штатив на новое место, вносил новые детали в абрис, который вел с самого начала, отмечая реки, болота, сопки и овраги, — все это должно пригодиться будущим строителям…
Ему никогда не нравилось быть начальником большим, чем того требует выполнение поставленной задачи, и он старался брать на себя свою долю простых, неначальственных дел. Самая противная часть маршрута приходилась на болота. Когда линия визирки ложилась на ровную снежную равнину без единого деревца, Шегаев выходил вперед и, по пояс в снегу, задыхаясь и хлюпая ногами в жиже, прокладывал первый след через топь.
Но так было недолго. Рабочие стали препятствовать его первопроходничеству, и то один, то другой из них невзначай оказывался впереди:
— Да ладно вам, Игорь Иваныч, не спешите!..
Веселее всех шел и работал Ярослав. Однако на исходе второго дня с ним случился припадок — ни с того ни с сего зашатался, выронил пикетажку и тяжело сел в снег.
— Что с тобой? — подскочил Шегаев. — Сердце?
Взгляд Ярослава был замутнен слезами.
— Я ведь никогда! — хрипло сказал он. — Понимаешь? Я за шесть лет ни единого часа свободным не был!
Он просто опьянел от свободы, как пьянеют люди от свежего воздуха.
И до самого вечера толковал, что, как отмотает срок — а работать учителем ему, конечно же, не позволят, — наймется пикетажником в экспедицию или будет работать у землемеров.
— Ходить! Дороги прокладывать! Визирки!..
Шегаев усмехался, глуша тревогу.
На седьмой день к обеду один из пильщиков закричал:
— Смотрите, смотрите! Вот, видна! Железная дорога!
Шегаев с колотящимся сердцем прошагал к нему. И точно — за редколесьем справа виднелось железнодорожное полотно.
— Туда идти? — спросил Клещев, нетерпеливо переминаясь.
— Куда «туда»?! — одернул его Шегаев. — Так же и идти! Всем оставаться на своих местах! Линию будем выгонять до самых рельсов!
А еще минут через тридцать он вскинул взгляд и ахнул: его линия — взятый им румб ЮВ 29 — уперлась в станционную водокачку!
Обеспокоенный Петрыкин стоял у дверей своей времянки, приложив ладонь ко лбу и с явной тревогой следя за тем, как неведомые зэки валят деревья у самого полотна подчиненного ему участка магистрали.
— Эй, начальник станции! — закричал Шегаев, маша сорванной шапкой. — Здорово! Дорогу тебе привели, начальник! Принимай!
— Ах, это ты! — Петрыкин тоже почему-то сдернул шапку и поспешил навстречу. — Вот дела! А я смотрю, что за люди? Вы что ж, напрямки, что ли?
— Точно сказал — напрямки, — засмеялся Шегаев. — Прямее не бывает.
— А-а-а! Вот оно что! А я-то гляжу!.. — радовался Петрыкин, пожимая ему руку. — Ну молодцы! Этап, стало быть, не встретили?
— Какой этап?
— Женский этап! Вчера утром сгрузили. Доходяги бабоньки… Но они не так пошли-то. Как-то по-старому двинулись, в обход.
И махнул рукой, описывая некую загогулину.
— И очень даже точно вышли, — сказал Ярослав, вписывая в пикетажку последние цифры. — Напрасно вы, Игорь Иванович, беспокоились.
Шегаев хотел ответить — мол, это чистая случайность, а вообще, конечно, вести двадцатипятикилометровую трассу по звуку — явная нелепица, несомненная глупость. Просто чудо, что они почти не уклонились!
Но с души свалился такой камень, так легко сейчас себя чувствовал! — что он только рассмеялся и хлопнул Ярослава по плечу.
Яма
И груз был невелик, и поделили его поровну, и прямая дорога, самими пробитая и утоптанная, должна была легко ложиться под ноги — а чем ближе они оказывались к лагерным заплотам, тем с большей неохотой шагалось.
— Да неужто седьмой день сегодня? Неделя! А кажется — полжизни прошло! Эх, горе мое злосчастье! — все вздыхал Ярослав и твердил свое: — Вот отмотаю что положено, пойду к изыскателям работать!..
В глубоких сумерках вереницей вышли из леса к воротам.
Зона встретила остервенелым лаем, тревожными окликами вышечных часовых.
Выскочили из ворот охранники с собаками, положили бригаду на землю, в грязь.
— Вы что! — хотел было образумить их Шегаев, у самого горла чувствуя смрадное дыхание изнемогающего от злобы пса. — Карпий где? Мы бригада изыскательская!
— Молчи, сука! — и сапогом под ребро.
Но через несколько минут все же построили, пересчитали. Еще раз пересчитали.
Шегаев хмуро смотрел в землю. Когда нормальный развод, когда выводят или в зону ведут человек пятьдесят, понятно, зачем пересчитывать дважды… а то и трижды… а то и еще раз. Ошибается счетчик, корявым пальцем в рукавице тычущий в головы зэков, — тот раз было пятьдесят девять, а теперь — шестьдесят!.. снова перечли — шестьдесят один!.. Это понятно, бывает…
Но когда всего десяток, где ж тут промахиваться?.. Между прочим, он вообще на вольном хождении!.. да с ними не поспоришь.
Но вот загремели запорами, отворили створку ворот, запустили в предзонник. Здесь, как положено, обшмонали каждого — да как-то с вывертом, будто в наказание, что шлялись где-то сколько времени: с тычками, с покриками, — потом уж и в зону ворота открылись.
— Вот люди, а! Что с собаками сделали! — горевал Ярослав, будто в первый раз ему рвали полы тлелого ватника на площадке перед вахтой. — Вот у меня овчарка была — ребенка в коляске возила. Честно! За ручку зубами возьмет — и катит. Да осторожно как, лишний раз не ворохнет. До конца дорожки довезет — и обратно… А эти! Вызверили их — хуже чекистов…
Не успели оглядеться, прибежал Камбала: Карпий немедля требует!
Шегаев постучал, шагнул в кабинет.
— Ну как? — с тревогой спросил Карпий. — А?
— Здравствуйте, гражданин начальник, — неспешно сказал Шегаев.
— Здравствуй! — самой интонацией поторопил его Карпий. — Ну? Куда вышли?
Шегаев вздохнул. Самое время было обрадовать начальничка добрым известием — мол, радость-то какая: к самой станции вышли! Да только не хотелось ему эту радость с Карпием делить. Ведь повезло… кривая вывезла. А если б не повезло? Что б тогда Карпий с ним сделал?
— К станции не вышли, — хмуро сказал он.
Карпий вздернул голову, недобро сощурился, желваки пошли гулять по скулам.
— Вышли к водокачке, — продолжил Шегаев. — Двести метров от станционной будки…
— Двести метров! — ахнул Карпий. Встал, прошелся по кабинету, едва не задев Шегаева плечом. — Двести метров!.. Как же ты говоришь — не вышли! Что ж, хотел лежневку прямо в зал ожидания пригнать?
— Ну да, гражданин начальник, довольно удачно получилось…
— Молодец, молодец! Вот видишь! А сомневался!
Карпий уже строчил что-то на листе бумаги. Протянул.
— На! В вольнонаемный ларек. Селедку купишь, хлеб, табак. Поощрение тебе!
— Спасибо. Не помешает…
— Об остальном завтра потолкуем. Тебе в конторе угол отгородили, — огорошил его еще одним приятным сюрпризом начальник. — Там живи.
Придвинул по столу.
Ключ! От своей двери!
— Спасибо, — искренне сказал Шегаев. — Спасибо, гражданин начальник! Разрешите идти?
— Иди.
Шагнул к выходу.
— Стой!
Шегаев повернулся.
— Вот видишь! Я-то знал, что ты можешь! — с плохо скрытым насмешливым торжеством в голосе сказал Карпий. — Просто не хотел. Привык на воле вредить… думал, и здесь пройдет… А со мной не получилось!
Шегаев остолбенел.
— Ладно, что уж теперь языком трепать! — Карпий махнул рукой. — Иди! Завтра поговорим.
Но назавтра пришел этап, про который толковал Петрыкин, и на Карпия навалилось множество хлопот.
День был неровный, недобрый. С ночи задуло, погнало низкие тучи. Повезло, конечно: удалось по сухой погоде прогнать визирку и вернуться. Нынче снег мешался с ледяным дождем, завивался на ветру в белесые косы. Солоно пришлось бы им сейчас в тайге…
Слух по лагерю еще вчера разлетелся — собственно, его бригада и принесла весть, что к ним идет пополнение. Поэтому все, кто по тем или иным причинам не вышел на работу и болтался в зоне, нет-нет да поглядывали в сторону, откуда оно, пополнение, должно было показаться.
Этап возник примерно так же, как появляется изображение на проявляемом отпечатке. Только медленней, гораздо медленней фотографии.
Сначала в неясной дали — замытой дождевыми струями, запорошенной, зачерченной частой штриховкой снежной крупы — стало мерещиться что-то зыбкое, неверное… Движение?.. нет, это просто ветер крутит… Точно, точно!.. Да разве?.. снег один!.. А вот?.. Показалось!..
Но все больше густилось, темнело, надвигалось.
Лагерные псы встревожились, стали рваться с цепей, хрипеть.
Этап.
Небольшой — человек шестьдесят з/к да охранников с пятнадцать.
То ли дело этапы гнали с Архангельска, с одним из которых и Шегаев в свое время на Чибью пришел, — тысяча человек, полторы!..
Ближе, ближе! — медленно, тягостно, через силу проступая, неверно проявляясь на тоскливой ряби пронзительной непогоды.
Ковыляют кое-как — заколели. Худые, страшные… Вот уж и лица можно разглядеть, только не поймешь, молодые ли, старые: одинаково серые, безжизненные, с впалыми щеками. Одеты в рванье. Даже вон голые ноги мелькают… и руки, синими пальцами вцепившиеся в деревянные чемоданы и вещевые мешки. Многие простоволосы. Бог ты мой! Да в таких шмотках на развод не выводят, не то что в этап!..
Конвой тоже ежился. Несладко конвою по такой погоде: оттепель кругом — а ты в полушубке!.. по такой-то мокрети — да в валенках!..
Но все же охрана шагала не в пример лучше, собранней — с винтовками наперевес, держа дистанцию. Слышно стало, как солдаты басовито покрикивают:
— Не сбивайся! Держи равнение! Пятерка, шире шаг!.. Кому говорю — не высовываться! Куда прешь?! Вперед иди, а не вбок!
Медленно, будто капля густой грязи по мокрому стеклу, притекли женщины к воротам.
— Доходяги, — сказал Ярослав.
Шегаев молча кивнул. Верно, доходяги. Выбракованные из тяжелых работ: истощенные, больные, слабые, кто уж и доску поднять не может. Кто день за днем и час за часом доходит самый остаток своего жизненного пути.
И все же почувствовал краткое содрогание какой-то самой глубокой, самой близкой к естеству жилки — ведь все-таки это были женщины!
Тут, будто ему в ответ, одно из этих существ сипло крикнуло — отчаянным, отрешенным от жизни голосом, в котором звучала какая-то последняя, граничная веселость:
— Ну, бабоньки, не пропадем! Гляди, мужиков-то сколько!..
— По баракам! — это уж своя охрана заголосила. — По баракам разойдись!..
Шегаев нырнул в двери конторы.
Ему не было себя жалко, потому что жалость не имела никакого смысла. Ни к себе — кой толк в ней? — ни к другому. Жалеешь — сделай что-нибудь, а не можешь, так и жалеть ни к чему. Простая вежливость, простое уважение в этом случае лучше, чем жалость. Наверное, на воле его не поняли бы. Но отсюда многое выглядело иначе. Если не все.
Да, он стал совсем другим. Не таким, как прежде, как несколько лет назад. Исчезли страсти. Исчезла культура. Исчезло даже ощущение собственного пола, растворившись вместе с влечением к полу противоположному, — теперь казалось, что это был просто зыбкий мираж, странное наваждение, иногда приятное, но чаще мучительное; растаяло — и ладно, бог с ним.
Самое главное — жизнь перестала представляться такой ценностью, какой она казалась там. Ценность, да, — но совсем иная. Конечно, не следовало приближать расставание с ней собственными усилиями. Но не нужно и заблуждаться на тот счет, что она будет вечной. Умирали все — кто раньше, кто позже. На свободе тоже было так, просто на свободе не хватало мужества признать всеобщность смерти. Там смерть скрадывалась, уходила в подполье. Здесь она стояла во весь рост. Человеческие жизни мерцали во мраке, будто звезды. И гасли одна за другой. Но Игумнов был прав — погаснув здесь, звезда перелетит в другую вселенную и загорится в другом небе…
Он часто вспоминал Сережу Клементьева, веселого астронома из Пулковской обсерватории. Подружились в этапе, пока гнали из Архангельска. Дружба оказалась недолгой. Клементьев говорил спокойно, в голосе звучало не возмущение, не страх, не горе, а только легкое недоумение: «Как же теперь? Пальцы на ногах отморожены. А я был такой танцор!..»
Умирал он в сознании и прошептал напоследок:
— Прощай, Игорь… Я ухожу…
И не договорил — куда уходит. Может быть, хотел сказать — к звездам?
А ведь в том страшном этапе, безвольно бредшем в морозе полярной ночи к неведомому концу, выпадали и минуты странного восторга. Скрипел снег под ногами, дыхание обращалось в иней; звезды лукаво помаргивали, насмешничая над делами людей. Серо-черная змея колонны шаг за шагом тянулась в неведомое, а к нему приходила свобода. Борьба за выживание, голод, страх смерти — все это исчезало. Забывался мир, устроенный для насилия и уничтожения. Оставалась природа. Сквозь стальное мерцание черного снега проступало прошлое — радостное, навсегда ушедшее. Вспыхивали мгновенными высверками странные мечты о будущем… Когда и они гасли, сознание погружалось в состояние целительного безразличия: уже не было ни будущего, ни прошлого, ни страха, ни смерти — существовало лишь медленное дыхание природы, для которого его собственное дыхание не имело никакого значения; он тихо исчезал, унесенный течением ее вечной жизни, дрожанием ее бессмертных лучей…
Именно там, в тундре, в тайге, в нескольких шагах от смерти, в трепещущем океане сознания оседала взвесь сиюминутности; и в несусветных его глубинах, незамутненных страхами и страстями уходящей жизни, он видел сполохи и тени прежних существований…
Но иногда это случалось во сне — и Шегаев просыпался, пораженный бесспорностью испытанного.
Сон — это было очень важно. Здесь только две вещи были по-настоящему важными — еда и сон, и сон в этой паре был важнее еды. Выживал тот, кто имел возможность спать. В сущности, человек не способен спать только стоя: он падает, заснув. Но в колонне, на ходу, особенно если по ровной дороге, — это возможно. У кого получается, тот остается жить.
Многие теряли эту самую главную способность — способность спать. Им больше хотелось есть. Ночью их мучили галлюцинации: виделось, что где-то лежит хлеб, надо встать и найти его. И они вставали, чтобы заняться тщетными поисками. Или томились бессонницей, бесконечно подробно размышляя, упрямо дожидаясь озарений, которые указали бы, где именно лежит этот хлеб. Они были уверены, что жизнь — это еда. Нет, на самом деле жизнь — это сон.
Те, у кого не было сил работать, выполнять норму и получать рабочий паек, днем бездельничали, кантовались у костров. Зато ночью некоторые из них шли добровольно на работу в кухню. Там их отлично кормили. Но они недосыпали — и умирали прежде тех, кто оставался голодным.
Сон был важен здесь, очень важен.
Но кроме своей главной функции — поддержания жизни, сон мог открыть новое знание. Сновидения — окна: не только в прошлое, не только в себя самого, но и в будущее. Шегаев сознательно готовился к ним, ждал. Дождавшись — запоминал, раз за разом всматривался, пытаясь понять, искал тот угол зрения, под которым открывалась истина. Туман нелепиц, странных схождений, параллаксов, оптической искаженности рассеивался. Показывалось то, о чем можно узнать только посредством объективного свидетельства. Именно так явилась весть о смерти отца — в ту самую ночь, как он умер; пришедшее двумя месяцами позже письмо лишь подтвердило ее. Так же он проведал о конце Яниса. Доказательств не последовало, но они и не требовались. Сон рассказал и о том, что Капа развелась с ним. Но ее все равно выписали из комнаты, она взяла сына и уехала в Ковель, к матери.
Однажды он узнал о гибели Игумнова — узнал так же непреложно, как если бы видел ее своими глазами. Никто не говорил, не писал. Не шептал на ухо. Но это было: звезда погасла. Звезда погасла — Илья Миронович Игумнов отбыл из этого мира. Улыбающийся, приветливый — неуклюжий храбрец, отважный провидец будущего, вечно путающийся в навязчивых тесемках настоящего… Вместе со всеми своими фантазиями, со всем тем, что теснилось в его непоседливом мозгу… Со всем тем, что позволяло строить новые и новые планы, картины… новые образы жизни.
Исчез.
Где это случилось? В каком-нибудь подвале?.. Да, мерещился именно подвал — специально приспособленный подвал большого дома. Как он вел себя в самом конце? Почему-то это было важно. Наверное, совершенно спокойно. Уверенность в духовном бессмертии придала ему сил. Он знал, что дух не гаснет. Дух перелетит в иное измерение и — воссияет там новой звездой. Чего же бояться?..
Должно быть, пожал плечами, снял очки… именно этот его жест виделся совершенно отчетливо… подслеповатые глаза, утратившие цепкость и принявшие выражение доверчивости.
Оконченная жизнь Игумнова брезжила целокупной, складываясь частью из отрывочных рассказов Ильи Мироновича, частью из тех невольных достроений, что всегда происходят в мозгу задумавшегося о чем-либо человека: нехватка материала побуждает его выдумывать недостающие звенья, однако выдумывать такими, что достоверность их (а возможно, и реальность) не может быть подвергнута никаким сомнениям…
Да, сны приносили знание. А сон, явившийся дважды, представлял собой известие столь же непреложное, как телеграмма-молния.
Ему снилась яма. Прямо за воротами зоны. Яма была большой, даже громадной. Квадратная ямища, метров шести по каждой стороне.
Понять, глубока ли она, не представлялось возможным. Яму заполнял огонь, ближе к середине языки его бились рыжими пламенами, по краям — бесцветно переливались над угольями.
Яма
К чему такое виделось, Шегаев не знал. Пытался домыслить, крутил так и этак, перекладывал на разные лады. Ясный ответ — такой, чтоб вздохнуть с облегчением, с усмешкой в свой собственный адрес: господи, так вот оно что! вот как просто ларчик открывался!.. — такой ответ все не приходил. А догадки брезжили. Но странные, неуверенные, и он себе пока еще не верил…
Он хорошо помнил ту теплую весеннюю ночь. Они с Игумновым засиделись — время перевалило за двенадцать. К тому же Асмолов был великим любителем разговоров в прихожей: уж давно пора шагнуть за порог, но снова вдруг оказывается, что не сказано самое главное. Однако простились наконец, вышли на воздух, неспешно двинулись по Денежному.
— Поздравляю, Ибрагим, — с усмешкой в голосе сказал Игумнов. — Вот вы и рыцарь.
— Спасибо, — кивнул Шегаев.
Он заранее знал, как будет проходить обряд, но все равно чувствовал себя несколько одурелым. Может быть, оттого, что квартира была полна благовонного дыма, струившегося из кадильниц.
Асмолов, покрытый поверх пиджачной пары фиолетовой бархатной накидкой, с белой розой в руке, воодушевленно и строго блестя очками, фразу за фразой чеканил текст легенды о Египте, и посвящаемый, давно уже знавший ее наизусть, повторял за ним последние слова.
— В свете простом появились Арлеги и Леги, соответствующие нашим представлениям об архангелах и ангелах. Четыре основные стихии вместе с прочими началами образовали земли, на которых нашли приют воплотившиеся души людей и животных.
— …людей и животных…
— Океан душ высших дал людей, а океан душ низших — животных. Из других семян Логоса появились духи Времени и Причинности…
— …духи Времени и Причинности…
— Во мгле, извлеченной из Хаоса, зародились лярвы, а там, где мгла соприкасается с тьмой, возникли лярвы, подобные Легам…
— …подобные Легам…
Когда Асмолов, торжественно возвысив голос, протрубил завершение, вперед выступили двое — Крупченков и Марта Ксаверьевна, жена Асмолова, закутанная в белое покрывало.
— Будь мужественным! — сказала она звонко.
— Блюди честь! — поддержал ее Крупченков.
— Храни молчание!
Крупченков сделал шаг к Шегаеву.
— Знаешь ли ты, зачем существует Орден?
— Для борьбы со злом.
— Чем порождается зло?
— Зло порождается всяким проявлением власти и насилия.
— Сколько степеней имеет Орден?
— Орден имеет семь степеней.
— Рыцарем какой степени ты желал бы стать?
— Я желал бы стать рыцарем низшей — первой степени.
— Кто стоит во главе Ордена?
— Во главе ордена стоит командор.
— Можешь ли ты знать его имя?
— Нет, я не могу знать его имени.
— Как ты будешь называться в Ордене? Скажи! — приказал Крупченков.
— В Ордене я буду называться — Ибрагим!
Крупченков, орденское имя которого было Исмаил, ударил его правой рукой по левому плечу.
— Ибрагим! Ты принят в Восточный отряд великого Ордена тамплиеров! Будь мужествен! Блюди честь! Храни тайну!..
…Несколько минут они шли молча. Шаги отдавались от стен негромким эхом. С Арбата донеслось скрежетание заворачивавшего трамвая.
— Конечно, все это немного по-детски выглядит, — неожиданно сказал Игумнов, как будто расслышав в молчании Шегаева какие-то вопросы. — Все эти легенды, восточная бутафория…
— Ex orient lux, — сказал Шегаев.
— Ну да, — согласился Игумнов. — Конечно. Так оно и было. Основные пункты своего учения тамплиеры принесли именно с Востока — вечность души и сознания, метемпсихоз, предвечность и невыразимость Бога… а потом принялись прилаживать новообретенный гностицизм к привычному христианству. Кстати, а что вы думаете насчет переселения душ? Или, если хотите, сознания?
Шегаев пожал плечами.
— Да как сказать… Заманчивая модель.
— Нет, ну если быть материалистами! — вдруг стал горячиться Илья Миронович. — Совершенными материалистами! Убежденными! Если мы признаём материальность всего окружающего мира! — должны ли мы признать и материальность мысли? Некуда деваться — должны. Но если так, нам никуда не деться и от следствий этого признания. Если мысль материальна, то она живет по тем же законам, которым подчиняется материя. Она не может ни появиться из ничего, ни исчезнуть в никуда. Она способна лишь менять формы, как меняет ее материя, как меняет энергия. Вода становится паром, дерево — пеплом, свет — теплом… а мысль?
— Понимаю, — кивнул Шегаев. — Но, Илья Миронович, может быть, мысль — всего лишь абстрактное значение комбинации чего-то материального?
— Это в каком смысле?
— Вот я кидаю на игровой стол две кости. На одной выпадает три. На другой — четыре. В сумме у меня — семь. И если, предположим, у вас оказалось меньше, я выиграл. А больше — проиграл. То есть последствия — самые материальные. Но ведь сама семерка — нематериальна. Она, в отличие от игральных кубиков, на гранях которых, по крайней мере, указаны соответствующие очки, совершенно абстрактна!..
Игумнов хмыкнул.
— Любопытная спекуляция. Однако, Игорь, обратите внимание: это наше сознание наделяет некоторым значением ту или иную комбинацию очков, сами по себе они и впрямь лишены всякого смысла… Соглашусь с тем, что современные представления о том, что такое мысль и что такое сознание, тоже не имеют под собой никакой почвы. Меньше всего на свете мы знаем, как работает наше сознание. И знаете, что я об этом думаю? Мы стоим на пороге нового Возрождения, поверьте мне! Что было и остается главным смыслом Ренессанса? — опротестовывая догмы религии, наука в ожесточенной борьбе завоевывала себе свободу мысли, благодаря чему и достигла нынешних высот. Смыслом нового Ренессанса будет борьба науки с механицизмом в самой себе, завоевание новой свободы, раскалывание скорлупы уже не церковных, а естественно-научных догм! Какие силы это ей придаст! Какие горизонты откроет!.. Нужны исследования, нужна методологическая основа исследований. Нужна теория эксперимента. Что мы собираемся искать?.. Да разве сейчас до того? Нынче народ все больше к практике тянется.
Илья Миронович расстроенно крякнул.
— Вы говорили, Савченко чем-то похожим занимается, — сказал Шегаев.
— Николай Михалыч-то? Ну да… Втемяшилось ему, что мысли можно на расстояние по радио передавать. Вот он и бьется. Ничего пока не передал, к сожалению… Кстати, — оживился Игумнов. — Я его на прошлой неделе видел. Так знаете, чем похвастался? — Очки Игумнова насмешливо посверкивали. — Снял подвал на Лубянке, поставил аппаратуру, хочет измерять напряженность магнитного поля и регистрировать движение лярв — по его мнению, они должны туда активно сползаться.
— Почему?
— Как почему! На запах человеческой крови, на крики пытаемых… Каково?
— С ума сойти, — сказал Шегаев. — Он тоже в нашем Ордене?
— Нет, он с розенкрейцерами связался, — Игумнов хмыкнул. — У них похожая основа. Та же мистика, те же поиски абсолютного зла с целью последующего его искоренения. Как будто зло — паслен какой-нибудь на картофельном поле: увидел — искорени!
Вышли на Арбат. Ночь была теплой, откуда-то доносился женский смех, гулко звучали веселые голоса.
— Вообще, я вам скажу… Я недавно вот о чем подумал. Прежний Орден тамплиеров был совсем другим. Таинственность в него позже привнесли, в судебном процессе, когда громили их, судили и на кострах жгли. Понятно, зачем: таинственность — всегда признак чего-то нехорошего. Ведь честному человеку нечего скрывать, верно?
— Пожалуй, — Шегаев пожал плечами. — В целом так и есть.
— Современные ордена — тамплиеры, розенкрейцеры — сами стремятся окутать себя завесой тайны. С одной стороны, понятно: опасаются внимания власти. А с другой: эту же власть в себе и копируют. Понимаете? Власть подает им пример: вот я какая. Я закрытая, я таинственная, я всесильная. В самом верху главный вождь — он велик и неподсуден. Чуть ниже — несколько меньших, и с каждым связана своя мифология, свой, если хотите, гностицизм. Например, главный полицейский у нас — непременно «железный нарком». Разве не элемент мифа? Под ним, в свою очередь, фигуры помельче, со своими мелкими сказками… миф сообщает обывателю, что все они наделены магической силой. Миф — теория советской жизни, магия — практика!
— Ну да, — кивнул Шегаев. — Во вчерашних газетах усатого «Великим кормчим» величают. Океан жизни, корабль страны… Все сходится. Даже трубка как у капитана.
— А чего же вы хотите! — Игумнов, должно быть, задался вопросом и сам отвечал на него. — Мистика — вещь непродуктивная, согласен. Но если не позволять людям свободно мыслить, они непременно попрутся туда, где им эта свобода мнится — как бы нелепы ни были ее проявления. В частности — в мистицизм.
— Правы анархисты, — вздохнул Шегаев. — Государство — это зло.
— Так-то оно так, да ведь все равно без государства в современном мире нельзя. Ну правда, Игорь, если смотреть на вещи реально: куда без него? Другое дело, что если государство узурпировано какой-нибудь бандой… вот тогда беда! В сущности, принцип власти привит человечеству как болезнь, подобная сифилису. Но ведь можно лечиться! Властолюбие — болезнь, с его безумством нужно беспощадно бороться…
— Ибо по следам Иальдобаофа ползут лярвы, и бесовская грязь пакостит души людей, — усмехнулся Шегаев.
— Ничего не имею против такой формулы, — согласился Игумнов. — Можно и так сказать. Истина нам неведома, но называть ее последствия как-то нужно? Тогда так: наиболее яркие фанатики власти, убежденные в том, что цель оправдывает средства, — Лойола, Торквемада, Наполеон, Лен… — Игумнов поперхнулся, не выговорив слова до конца. — Ну и другие товарищи… вот они уж совершенно точно действуют под непосредственным руководством ангелов Иальдобаофа!
— Красота! Асмолов бы рукоплескал, — отметил Шегаев.
— Самое печальное, что эти властолюбцы на самом деле погубили революцию. Ее целью было реальное переустройство общества. А что большевики? Захватив власть, тут же вогнали клин государства между рабочими и крестьянами. Эпоха военного коммунизма разъединила город и деревню. В двадцатом и двадцать первом подавили революцию, которая хотела идти глубже. Последние всплески раскатились громами Кронштадтского мятежа, махновщины, крестьянских восстаний, голодных бунтов. Жесточайшими репрессиями задушили стремление сделать общество свободней, честнее и лучше!..
Илья Миронович замолчал, безнадежно махнув рукой.
— У них свое понятие, — заметил Шегаев. — Свобода есть осознанная необходимость…
Игумнов саркастически хмыкнул.
— Это да… Но заметьте, что, покончив с революцией, погубив революционные элементы крестьянства, они тем самым подготовили себе неотвратимую и бесславную гибель в объятиях буржуазно-мещанского элемента и того же крестьянства! А растоптав зачатки общественной самодеятельности, отрезали себя и от пролетариата, от городского революционного класса. Таким образом, они обособились в новый, неслыханно беспощадный и глубоко реакционный класс! По жестокости сравнимый разве что с отрядом иностранных завоевателей! Вот уж истинно — орден меченосцев!
Игумнов говорил громко, размахивая руками и то и дело рубя воздух кулаком. Шегаев оглянулся — не идет ли кто следом.
— Но истинное рыцарство, истинное служение правде — война за Гроб Господень. А что такое Гроб Господень? — человек! Это его, человека, нужно освободить новыми крестовыми походами! Для чего должно возникнуть новое рыцарство, новые рыцарские ордена! Новая интеллигенция, если хотите! Основой которой станет необоримая воля к действительной свободе, к равенству и братству всех в человечестве!.. Но разве им растолкуешь! — Илья Миронович с досадой махнул рукой. — Они и более простых вещей не понимают. Долбят про развитие истории, про социальный прогресс… Прогресс для них — что-то неоспоримое. — Игумнов яростно фыркнул. — Они, видите ли, нашли законы истории! Как, скажите на милость, можно найти законы того, что является единожды данным, неповторимым, непредсказуемым?!
Илья Миронович так гневно смотрел на него, что Шегаев с усмешкой развел руками.
— История человечества есть история сознаний! История состояний сознаний! Ни над, ни под человечеством нет никакой сущности — ни духовной, ни материальной, — которая бы творила исторический процесс! Человек не может описывать историю со стороны, потому что не может отойти от человечества! Не может перестать быть человеком!..
Некоторое время Игумнов шагал молча, сердито стуча каблуками по мостовой.
— Прогресс! — снова презрительно фыркнул он. — Их спроси, они его везде найдут. Даже в геометрии отыщут. Скажут, что треугольник прогрессивнее квадрата. Или что призма прогрессивнее треугольника. У них не задержится… Они не понимают, что в нашей Вселенной бессмысленно говорить о развитии, эволюции, прогрессе. Так же бессмысленно, как искать прогресса или эволюции в игре облаков. Игра не имеет иного смысла, чем быть игрой. Бессмысленна игра облаков… бессмысленна и игра атомов… Бессмысленна и бесцельна Вселенная и жизнь Вселенной…
Голос Игумнова мрачнел, да и сам он как-то вдруг сгорбился, заложил руки за спину, ссутулился.
— Бесцельная пляска атомов… Объект — не имеет ни смысла, ни цели. Субъект — распят в объекте, растерзан, охвачен мучениями и горем.
— Но, Илья Миронович, — начал было Шегаев.
— Только человек и существует, — угрюмо заканчивал Игумнов, не слушая его. — Но существует лишь как одна живая воплощенная мука.
Он задрал голову к затянутому низкими облаками небу, на котором свечение большого города мазалось белесыми пятнами, и закончил:
— Вселенная имеет своим смыслом абсурд. А фактом — страдание.
— Нас тут на дело поставили, — говорил Карпий, тускло глядя в окно, за которым порхали белые мухи. — Нам тут резво надо, с подъемом. У нас план есть. Капусты должны взять по двести центнеров с гектара, картошки по двести двадцать.
Если б дело шло в другом месте и в другое время, Шегаев, может быть, не сдержал бы своего изумления. Но сейчас, уже начиная догадываться, к чему клонит начальник, только понимающе покивал.
Карпий досадливо морщился.
— План есть план. План есть, а агронома нет. Из Камбалы какой агроном? Он дела не рубит. — И с пристальной неприязнью посмотрел на Шегаева, будто это именно он, Шегаев, настоял, чтобы Камбалу назначили агрономом. — А ты — землемер. Должен насчет земли в тонкостях! Тебя государство учило! Деньги на тебя тратило!
— Гражданин начальник, я не в том смысле землемер, — возразил Шегаев. — Я топограф, геодезист. Это разные вещи. Мерить землю — одно, а смотреть на нее в сельскохозяйственном смысле, в агрономическом — где она какая, что на ней вырасти должно — совсем другое!
— Земля есть земля, — отрезал Карпий. — Мерить, говоришь? И я про то же толкую! Все сельхозные земли обмеришь! Составишь план! Наметим, где центральную усадьбу строить!
— Меня в Чибью ждут! Вы командировку посмотрите, там черным по белому: направляется для проведения геодезических работ! Есть разница?
— Нет разницы! — озлился Карпий. — Не вижу разницы! План составлять — это не геодезические работы, что ли?
Шегаев дважды сжал и разжал кисти рук.
— Заодно и под освоение новые участки прирежешь! Найдешь, где хорошая почва, которую осваивать легче! А Камбала у тебя в помощниках будет.
— Не нужен мне Камбала! — вновь запротестовал Шегаев. — На черта мне такой помощник?! Да и вообще, я ни агрономом, ни почвоведом быть не могу! Отпустите меня в Чибью! Меня из Управления командировали трассу проложить! Про план речи не было! У меня там работы непочатый край!
Карпий молча смотрел на него, но лицо его становилось все серее и серее, как будто кожа, туго обтягивавшая худой череп Карпия, не то высыхала, не то истлевала на глазах.
— Ах ты вражина! — негромко сказал начальник сельхоза, медленно поднимаясь со стула во весь свой громадный рост. — За старое, значит?! За свое?!
Как раз в эту секунду раскрылась дверь, и на пороге встал кум — начальник охраны. Он зашел явно по другому поводу, но, должно быть, сразу почуял, что дела в кабинете делаются нешуточные, — и настороженно остановился, загородив проход плотным телом. Теперь Шегаев не мог даже улизнуть, как уже сделал однажды, когда Карпий впал в нечеловеческое свое ожесточение.
— Ты, сука, думаешь, я тебя не помню?! Думаешь, забыл?! Или у самого из башки вылетело, что на следствии было?! Напомнить?! Жалко, я тебе, сучок, тогда табуреткой череп не разнес! Так еще не поздно! Я тебе, гнида, напомню! Землю жрать будешь! В леднике сдохнешь! — кричал Карпий, дергаясь, как будто под током, и шаря такими же дергающимися, непослушными пальцами по кобуре. — Ах ты, вредительская твоя душа! Мало вас дохнет, мало! Стрелять вас надо, сволочей!
Помощи Шегаев ниоткуда не ждал, но она все-таки пришла.
— Ну, ну! Макарыч! Ладно тебе! — сказал кум, окончательно уяснив серьезность имеющих быть в кабинете дел. Отшагнул в сторону, одновременно мощно пропихивая Шегаева к двери. — Давай отсюда!.. Макарыч! Слушай, что скажу!..
Шегаев выскочил в коридор, вывалился на улицу, прошагал до угла барака — и встал, поняв, что его трясет крупной дрожью то ли от страха, то ли от злости.
Этого он себе в последние два года не позволял никогда — чтоб вот так колотило. С чего? Злость — бесполезна, страх — тем более бессмыслен.
Перевел дух, оглянулся. Сизое небо снова проступало из сгустившегося было морока отчаяния.
Это неверное мнение, будто зэку день длиннее кажется, а ночь — и вовсе бесконечна. На самом деле время в лагере быстро бежит. Главным образом из-за того, что все подневольное устраивается самым бестолковым образом. А все, что устроено бестолково, отнимает очень много времени. Но времени здесь не жалеют. Да и правда, что день жалеть, когда время иначе отмерено: кому десять лет, кому двадцать…
В середине мая снег сошел почти весь. Тут же полетел первый комар, за ним второй, за вторым — тучами, без счета. Числа с двадцатого за комаром и мошка двинулась. За ней слепень найдет, а там уж и царь тайги — паут: тоже вроде слепня, только слепень тихий, серенький, а паут большой, звонкий, нарядный, с бронзово-фиолетовыми огнями на брюхе, да еще какой мощный, напористый — ты его кулаком по морде слева, он уже справа подлетает!..
Для решения задач по обмеру сельхозных земель, составлению подробного плана и проектирования усадьбы Шегаев выговорил себе под начало прежнюю бригаду, а от Камбалы, которого Карпий еще пару раз пытался навязать ему в помощники, все-таки отбился, хоть фактически и с риском для жизни. За наган начальник больше не хватался, но смотрел хмуро. Похоже, акции Шегаева, поднявшиеся после визирки, снова упали, когда упрямился, не желая становиться агрономом. Визирку, кстати сказать, теперь расширяли; однако нормальных работников почти не осталось, и дело шло туго.
Должно быть, начальство само себя с толку сбило. Назвало Песчанлаг словом «сельхоз» — и теперь думает, что здесь жизнь здоровая, как в деревне. Дескать, на земле (в отличие от работ серьезных — горных, лесных и строительных) всякий работать сможет. По этой мысли — и контингент подбирается. Взять хотя бы женский этап. Половина старух, много нервнобольных — шумные, крикливые, неприятные, не отдающие себе отчета в обстановке. Какая с них работа, какая норма? Их пригнали — а половину старого состава, что хоть как-то вкалывал, забрали. Потом еще новичков прибыло. Большая часть — увечные. С ними лагерь окончательно приобрел характер инвалидного — по зоне таскались хромые, однорукие, полуслепые, умственно неполноценные…
Деваться ему все равно было некуда — не в ледник же идти. Уповал на те обрывки, что остались в голове после давным-давно сданного экзамена за семестровый курс почвоведения. Классификация профессора Сибирцева: солонцовый тип, рендзинный тип, иловоболотный… Аллювиальные, органогенные… Прежде в этих краях (да и то не в глухой же тайге, а на взгорьях по берегам рек) ничего, кроме ячменя, вырасти не могло — как ни бейся, как ни корми землю навозом. Но времена иные настали, и теперь другая задача поставлена: давай, Шегаев, разберись, на каких делянках картошка с капустой вообще без удобрения будут расти, победно-рекордный урожай давать!.. Не разберешься — в ледник засунут. А осенью что будет, когда придет пора собирать урожай? Расстреляет его Карпий как врага народа?
Гос-с-с-споди, прости мою душу грешную!..
Как-то раз Богданов сказал, что в женском бараке есть одна тетка — говорит, что агроном.
— Ну да, агроном, — хмуро кивнул Шегаев. — Камбала вон тоже агроном. Ты любую спроси, что ей больше нравится — елки под дождем валить или, коли агроном, бумажки в конторе раскладывать?
Однако на следующий день все-таки зашел.
Женский барак такой же, как все, — наспех сколоченный сырой ящик в одну доску: не дом, а домовина метров пятидесяти в длину. Доски рассохлись, щели в кулак; в них понатыркано всего, что только есть под руками; при каждом обыске охранники утепление расковыривают в поисках заначек и тайников. В середине стены прорублена дверь, в каждом торце по одному небольшому окну. Стекла если когда и были, то выбиты, дыры заткнуты чем попало.
Внутри тянутся с двух сторон ряды сплошных нар в два этажа. Возле окон печки-буржуйки. Днем они не топятся вовсе, поскольку, по замыслу администрации, население барака должно находиться на работе. Ночью над ними, раскаленными докрасна, сушатся и тлеют груды безымянного вшивого тряпья. И два светлячка керосиновых коптилок — в густых клубах пара и дыма они указывают лагернику путь к печке…
Дверь тамбура нараспашку, не то что в сильные холода. Шегаев потоптался у вторых дверей, из-за которых тянуло привычной кислятиной. Без спешки приотворил, заглянул.
— Здравствуйте, женщины! Можно к вам?
Редкие оловянные палки прошивали сумрачное нутро: свет пробивался через дырявую крышу.
Уголовницы обитали в дальних концах, подальше от двери и холода. В новом этапе, по слухам, большинство было бытовичек и политических.
— Здравствуйте! — повторил Шегаев громче. — Женщины, простите за вторжение! Агроном есть среди вас?
— А ничто! — послышалось откуда-то изнутри. — Мужчинка видный! Заходи, не обидим!
И овечье блеянье смеха.
— Вон там она, — слабо сказал кто-то с нижних нар. — Да вы пройдите.
Шегаев счел за лучшее дальше не ходить, но полшага все же сделал.
На верхних нарах справа от дверей началось какое-то копошение. Потом оттуда стал неловко спускаться человек.
Лагерные ватники часто крыли белой бумазеей. В бараке, где люди лежат, прижимаясь друг к другу если не в силу тесноты, то спасаясь от холода, бумазея быстро становится темной, грязно-серой, в разводах, в пятнах смолы и сажи. Потом она рвется. Тогда ее начинают подчинивать заплатками того цвета, что удается найти… и через месяц-два в сравнении с одеянием лагерника даже наряд огородного чучела кажется образцом элегантности и вкуса.
Вот наконец она встала на твердое и неуверенно повернулась.
Пожилая женщина, коротко стриженная и почти седая. В безжизненном выражении ее одутловатого лица ничто не могло навести на мысль насчет учености или культуры.
— Вы агроном? — досадуя, спросил Шегаев для проформы.
Женщина отпустила руку, которой держалась за край верхних нар и нетвердо приблизилась.
— Да, — ответила она, кивнув. — Агроном.
— Где учились?
— В Москве. Окончила Тимирязевскую академию…
Она сделала еще шаг. Теперь свет из приоткрытой двери барака хорошо освещал ее.
Шегаев всматривался.
Вот как! Если человек знает, что в Москве есть Тимирязевская академия, это значит, что он либо жил неподалеку, либо кто-то из близких просветил… Так или иначе, не совсем из пещеры.
— А до лагеря где работали?
— Я работала… — должно быть, собралась перечислить, но спохватилась: — Ах, до лагеря?.. При Наркомземе работала. НИИ землеустройства — знаете?
Шегаев знал НИИ землеустройства. Межевой институт когда-то заключил с НИИ договор на подготовку кадров среднего звена по специальности «топография», и ему тоже пришлось отчасти этим заниматься. Тогда он имел дело с заместителем директора этого НИИ Наташей Копыловой — молодой, симпатичной, живой, нарядной, хорошо за собой следившей женщиной.
— НИИ землеустройства? — удивленно повторил он. — Интересно!.. Я кое-кого знал там. Кандидат сельхознаук Копылова Наталья Владимировна — слышали?
И усмехнулся — мол, вот как играет судьба: одно только слово отделяет их от того, чтобы здесь, в таежной глухомани, в бараке за колючей проволокой, в зоне, оказалось вдруг, что у них есть общие знакомые там — в мире людей, агрономов, институтов и крахмальных блузок!
— Я и есть Копылова, — глухо сказала женщина.
Шегаев оцепенел.
— А вы кто? — робко спросила Копылова. — Я вас знаю?