Предлагаемые обстоятельства
Шрифт:
В то утро бабушка снова заглянула к нам — ты вытирала слезы, — «Скорее, девочки, скорее на зарядку», — и ушла на кухню, мы с тобой тотчас перестали делать наклоны туловища вправо и влево. Не переставая громко считать: «И — раз! И — два!», мы стали пускать солнечного зайчика из маминой пудреницы. И пудреницу, и, при желании, зайчика, мы можем увидеть и сейчас, некоторые вещи остались нам верны.
Кукушка снова тявкнула свое «ку-ку», время за волосы тащило нас неведомо куда, но мы тогда не чувствовали его хватки, мы были сами по себе, оно само по себе. Тогда — помнишь? — люди начинали входить во вкус, приобретая вещи, познавая вкус вещей. Наш отец говорил, что в пору его молодости о вещах как-то не думалось, думалось о совсем других вещах, то есть невещах, которые так и не получили, слава богу, отставки. Теперь же люди приобретали вещи, от которых требовалось, чтобы они были новенькими, звонкими и чистыми, какой должна быть и жизнь среди них, сбрасывали с подоконников ставшие неугодными кактусы, занавесочки и подушки, избавлялись от носителей вируса мещанства — слоников, мир обновлялся за счет вещей и играл в эти игрушки с тем же пылом, с каким поколение назад отвергал их. Только что начали появляться в квартирах телевизоры и холодильники, пузатые предметы роскоши и показатели благосостояния, мебель приобретали в розницу, о стенках и мебельных гарнитурах еще слыхом не слыхивали. Стали придавать большое значение моде. Марина шила себе платья одно моднее другого, а третье, наимоднейшее, явилось из журнала «Шейте сами», привезенного отцом из Москвы: к верху лифа приметаны вставки из пике, в плечевые швы вшита кокетка на подкладке из пике, концы которой
Как мы жили тогда — хорошо или плохо? Сказав «хорошо», мы бы слегка прилгнули, сказав «плохо», уклонились бы от правды, а наш отец не любил неправдивых людей и презирал всякий обман вообще, вот, очевидно, чем объяснить то, что он недостаточно любил тебя: ведь он очень ждал мальчика, сына, наследника, ученика, а природа обманула его, подсунув вместо сына тебя. Он был так ранен твоим рождением, что не пожелал участвовать в выборе для тебя имени, и тебя окрестили первым попавшимся, потому что ты, неназванная, таяла на глазах. Да, ты была болезненна, поздно пошла, долго держала голову набок, точно прислушивалась к земле, зовущей тебя, слабую, речь твоя была невнятна. Когда бабушка пела свой любимый романс «Так дайте ж милостыню ей!», ты неизменно начинала рыдать с таким обилием слез и сердечным сокрушением, что заставляла бледнеть нашу маму. Сейчас кажется, что мы с тобой однажды поменялись жизнями, ибо если заглянуть в твое детство и приставить его к моей юности, то получится одна и та же биография, логическое развитие характера: твоя жизнь потекла по моему руслу. Ты, такая чахлая, тихая, еле живущая в свои детские годы, вымахала в рослую девицу с твердой волей и несгибаемым характером — твой отец был бы доволен, увидев тебя! Я, шумная, подвижная, навязывающая гостям чтение стишков, теперь во всем тебя слушаюсь, у меня нет ни такой воли, ни такого характера, поэтому те, кто видел нас еще детьми, встретившись с нами теперь, принимаются восклицать: их словно подменили! Наша кукушка, вырывавшаяся каждый час из часов, подбросила нас в чужое гнездо, и это здорово нас изменило. Надо бы отдать ее на конюшню, где бы ее и засекли до полного изничтожения времени. «Кукушка не виновата, — скажешь ты, — нет, не виновата». Тогда кто? Отец не виноват, потому что не сошлись характерами, мама и подавно ни в чем не повинна, кукушка тоже, ее обязал ростовский часовой завод провозглашать каждый час прожитого времени, и он же не научил разворачивать время вспять — так кто же, наконец, кто? Что-то нынче много развелось невиноватых. Мы с тобой по-разному восприняли отторжение от нас отца — я порциями, постепенно, у меня копились неопровержимые факты, улики, которые я и сейчас готова перечислить: странные записки без подписи, предостерегавшие маму, нечаянная встреча в Риге, куда мы всем классом отправились на экскурсию (отец и Наташа шли по улице и ели из одного пакета воздушную кукурузу, которой в недоумении угостилась и я, их лица, когда я подала голос и пошла им навстречу). Бабушка все чаще приходила в нашу комнату ночью, садилась у твоей кровати, как белое виденье, плакала, взрослые мало-помалу перестали обращать на нас внимание, отец, приучавший нас к скромности в угощениях, вдруг стал задабривать меня шоколадками, надеясь подсластить своей отъезд. Как по ступеням я подымалась все выше и выше к прозрению, пока пропасть не открылась моим глазам. Но ты все поняла сразу, мгновенно, однажды: в тот день наш отец уезжал навсегда. Яростный свет вспыхнул в твоем мозгу, когда ты пришла после уроков домой, свет вспыхнул в твоем мозгу, и ты увидела все в кровоточащих подробностях, голой правде, все закоулки, куда пряталась от тебя до поры до времени беда, озарились яростным светом, изо всех щелей вдруг задуло, снесло к черту твой портфель, твоих кукол — в этом доме стоял крутой запах беды. Ты бродила мимо связанных в пачки книг, не давалась в руки что-то объясняющему отцу, ты разбила бабушкины очки, чтобы она уже никогда не искала их, слабыми руками пыталась ты развязать узлы тюков в коридоре, узлы, затянутые взрослыми. Наконец ты сделала невероятный жест, который отец, если у него есть память и однажды она очнется от летаргии, вспомнит на страшном суде: ты приволокла из детской свою Мерседес и привязала ее к папиному чемодану, после чего ты ушла от нас навеки, с тех пор мы перестали узнавать тебя... Я хорошо помню, как ты захлопнула за собою дверь нашей комнаты, и я снова стала говорить отцу, чтобы он остался с нами. Наша мама на весь этот день куда-то ушла, во дворе стояла заказанная отцом машина. Отец возражал мне, что он так и останется для нас папой, а бабушка, само собой, бабушкой. И тут ты снова вышла из комнаты заплетающимся шагом и вдруг, закатив глаза, упала на тюки в коридоре. Разгадка твоего обморока обнаружилась в комнате — пустая пачка люминала, которым изредка по полтаблетки пользовалась мама, принятого тобой за сильнодействующий яд. Отец, все поняв, не теряя присутствия духа, потащил тебя в ванную, привел в чувство и заставил глотать теплую воду; ты пила и пила, и с каждым твоим глотком я отступала от него все дальше, пока горе разлуки не уперлось в глухую и вечную стену презрения: он опасался не за твое здоровье, сестра, он испугался пущего скандала! На лице у него был написан живой страх, он лепетал: «Надо очистить желудок, надо очистить желудок», а бабушка шептала: «Скорую»!» — Нет, нет, — тихо отвечал он, — ничего страшного, ну же, мама, подставь ведро!»
Таким образом, мы с тобой здорово переменились, наверное, так было легче, а тогда ты была вечно шмыгающей носом вялой девочкой, я же, напротив, казалась отцу смышленой, он считал, что из меня непременно что-то выйдет и я прославлю нашу фамилию. Теперь у меня другая фамилия, да и у тебя тоже, а насчет того, вышло из нас что-то или нет, не нам решать. Ты так и не научилась петь при абсолютном слухе, твой голос скорее всего ушел в пальцы, в клавиши, как вода уходит в землю, чтобы напоить куст, а ведь, покупая рояль, родители мечтали, что мы с тобой будем петь дуэтом. Вот видишь, как бы мы с тобой ни кружили в наших воспоминаниях, нас неизбежно вынесет к центру и средоточию нашего детства — роялю.
В то воскресенье 1957 года мама не торопилась выходить из комнаты. Она сидела в кресле, подперев голову руками, слушала песни, которые передавали по радио; дочки подошли к ней сказать, что утро доброе. Она брала нас за руки, рассеянно смотрела в лицо и отпускала. Но лишь дверь за детьми закрывалась, мама непредсказуемо менялась. Мы бы удивились ее лицу, будь оно доступно нашему духовному взору, проницающему равно стены и улыбки, но в ту пору наше духовное зрение еще не созрело, и поэтому мы верили маминым гримаскам и постукиванью туфельки о туфельку, точно она собирается танцевать. А мама, оставшись одна, смотрела задумчивым оком в ту инопланетную
Тем временем в дверь позвонили, и по этой робкой трели звонка мы узнали, что пришел Гоша. Он входил боком, послушно, заискивая перед нами, девочками, подставляя себя насмешкам бабушки, которая высмеивала его, прибегая к классике, презрительно полагая, что отцовы гости ничего на свете стоящего не читали.
— Геленька, какая у вас прекрасная кукла, — нахваливал Надю бедняга Гоша, а бабушка, ласково щуря глаза, тихо и вкрадчиво подавала свою реплику:
— Ваш шпиц — прелестный шпиц.
В глазах у Гоши не таял, жил полузадушенный до поры до времени огонек, который обещал в будущем надменный сухой кивок в сторону детей своего прежнего учителя, подножку ему самому и неузнавание на улице его матери, некогда мучившей его. Но пока Гоша ухаживал за профессором Стратоновым как за девушкой, прикручивал фитиль, писал диссертацию, медлил жениться на Цилде. Стратонов примерял на Гошу диссертацию, Гоша — стратоновскую должность, Цилда примеряла, как колечко, Гошу, и из ее улыбчивого рта вылетали розы и алмазы, мостя дорогу будущим жабам и гадюкам, а Наташа...
Но вот снова выскочила кукушка и с ожесточением закуковала. Ей ответил звонок в дверь: это она, аспирантка Наташа, девушка с лицом, стершимся от слишком частого употребления природой, с лицом, которое трудно запомнить, в нем нет ничего непривлекательного, но нет и ничего своего — ни выражения, ни мысли, ни блеска глаз — такое ли лицо должно быть у судьбы?! Наташа устраивала всех — соученики и подруги о ней вспоминали, когда надо было посидеть с ребенком, навестить больного от имени коллектива, поручить ее вниманию собаку, воротящую морду от ласкающей Наташиной руки. Один отец говорил, что он глубоко ее уважает. Наташа добросовестно делала ту работу, от выполнения которой уклонялась Марина, личность достаточно яркая, нашедшая себя в своем любимом деле и мыслях о нем. Наташа вела переписку отца с учеными, совместно с которыми Александр Николаевич писал брошюры или делал научные обзоры в журналах, помогала ему разрабатывать программу, готовила растворы, проводила серии опытов, вычитывала отцовские рефераты, вела вместе с ним занятия в отделении Всесоюзного химического общества, созданного отцом в нашем городе, вместе с ним пробивала, обнаруживая голос и приличную хватку, оборудование для лаборатории, печатала на машинке научные труды Стратонова и тайно учила немецкий язык. Зубрежкой немецких слов до двадцати в день Наташа готовила подкоп под своего учителя, она верно почувствовала, что этот равнодушный к женскому кокетству и в общем-то к красоте, недосягаемый для самых хорошеньких сотрудниц человек и есть тот единственный мужчина, который когда-нибудь начнет испытывать нужду в ней. Наступит время, и они заговорят на одном языке, непонятном Марине. Никому, конечно, в голову не приходило, что черепашьи шажки, которые делала Наташа в области химии и немецкого языка, и есть не что иное, как вкрадчивое, незаметное продвижение пешки в ферзи. Наша бабушка вовсе не была к ней жестокой, а просто являлась непримиримым врагом всякой серости, почему-то загадочным образом льнущей к ее сыну, удерживающейся возле него, тогда как яркие и оригинальные люди, как Альберт, исчезали один за другим с его небосклона.
И в самом деле, Альберт неожиданно для нас всех ушел от отца, он подал заявление о переводе его на кафедру органической химии политехнического института, и что самое главное — мы узнали об этом не сразу и совершенно случайно. Целый месяц отец находился в самом угрюмом и подавленном расположении духа, мама объясняла себе это обстоятельство неудачами в серии проводимых им в лаборатории опытов и не подступалась к нему с расспросами. Но однажды она столкнулась на улице к Альбертом. К несказанному удивлению, увидев ее, он низко опустил голову и попытался проскользнуть мимо. Когда она все-таки остановила его, то была поражена выражением растерянности и отчаянья на его лице. Она открыла рот, чтобы спросить, не болен ли он, как вдруг Альберт, махнув рукой, крикнул: «Нет, нет, меня ни о чем не спрашивайте!» — и бросился прочь. Мама пришла домой и в недоумении поведала об этой встрече отцу. И тут отец, насупившись, объявил ей о том, что Альберт выбрал себе другого руководителя и ушел от него. Сказав это, он не присовокупил больше ни слова и попытался уйти в кабинет. «Что это значит, Саша?» — остановила его мама. Отец криво усмехнулся, глядя в пол, потом устремил на нее нерешительный взор — таким она его еще никогда не видела. Мама бросилась к бабушке. Бабушка тоже ничего не знала, она вошла к отцу, неплотно прикрыв за собою дверь, а мама приникла к двери кабинета. «Ты чем-то обидел его?.. — настаивала бабушка. — Александр, что произошло?» Отец не отвечал, он сидел за столом, закрыв лицо руками, расстроенный и слабый. Бабушка ушла ни с чем. «Вероятно, он оскорбил Альберта, — сказала она маме, — но чем?.. когда?..»
Но чем? Когда? Этот вопрос задавала себе мама и не могла найти на него ответа. Она хорошо знала отца, с людьми, чем-то задевшими его, он порывал отношения излишне шумно, громогласно, с привлечением широкого круга людей. Но вокруг этой истории возник заговор молчания. Никто ничего не знал. Никто ничего не мог объяснить. Мама отправилась к Альберту домой. Вернулась она еще более растерянная и расстроенная. Альберт отказался что-либо объяснять, а когда мама принялась настаивать, он, смертельно бледный, через силу произнес: «Умоляю вас, не требуйте от меня ответа. Я, я ничего не могу вам сказать...» Так в чем же она заключалась, эта правда? И мама, и бабушка ни минуты не сомневались, что виноват в чем-то был отец, а не Альберт, но в чем? Они принялись перебирать варианты. Альберт поймал отца на плагиате? Невозможно. Отец предложил Альберту какую-то сделку? Бред. Но что же, что? Бедные, они искали вовсе не там, где следовало. Никому из нас не пришло в голову увязать в один причинный узел уход Альберта, смущение отца, когда с ним заговаривали об Альберте, и особую, ставшую в последнее время какой-то торжествующей и одновременно виноватой тихость Наташи. Наташа казалась маме и бабушке такой никакой, таким совершенным нулем и пустым местом, что даже если бы кто-то из них застал ее и отца на выяснении своих уже существующих отношений, как, очевидно, случилось с Альбертом, то они бы глазам не поверили. Что угодно можно было ожидать от отца, но только не измену, ведь он всегда с таким чувством говорил о нравственных устоях семьи, но это была измена, и это была Наташа, и все мы, в том числе и бабушка, ставшая впоследствии на сторону отца, поплатились за свое легковерие и снисходительную иронию к тихой Наташе, которую бабушка, как бы путая, временами называла Соней, намекая на одну из толстовских героинь. Но Наташа и не думала поправлять бабушку, Соня так Соня, хоть Ефросинья. Никто из нас, кроме тебя, не подозревал тогда, что Наташа ведет точный счет обидам, нанесенным ей в нашем доме, что у нее имеется целая бухгалтерия проглоченных едких намеков и замечаний, что она не такая уж никакая, как нам грезилось... Но у тебя был абсолютный слух, ты что-то слышала в ее голосе, ты что-то видела в душе этой русалки, которая для других была прозрачна и ясна как божий день, а твой взгляд наталкивался на иное, вовсе не то, что сулили слова и застенчивое помешиванье сахара в стакане, когда она боялась зазвенеть ложкой; ты уворачивалась от налитого ею чая, точно прозревала накапанный туда яд, не изменивший ни вкуса, ни цвета жидкости, твой пристальный взор заставлял ее поеживаться; отец замечал, что ты пугаешь Наташу, и еще больше не понимал тебя. Ты удалялась из-за стола и шла в нашу комнату вертеть волчок, а отец, чтобы утешить Наташу, выпивал злополучный напиток, после чего не падал, отравленный, — у него был здоровый желудок и стальные нервы.
— Вот варенье, — любезно угощал он, — очень вкусное.
— Очень, — соглашалась Наташа и скромно пробовала.
Марина же резвилась, пугая комплиментами Гошу, Серафима Георгиевна выспрашивала у Цилды, кем она собирается стать, не век же ходить в лаборантках. Цилда, рослая плотная девица с милым акцентом, ответствовала, что да, не век, конечно, она собирается стать женой одного перспективного студента (Гоша как бы не слышал) и никем больше, женой, с нее хватит. Вообще она спуску старухе не давала. Геля, старшая дочь Александра Николаевича, смотрела отцу в рот, ей было приятно, что он так добр с жалкенькой Наташей. И вот при такой мизансцене и при таких позах и лицах, которые наметил именно бы в подобном порядке режиссер будущей драмы, прозвучало слово «рояль».