Преторианец
Шрифт:
— Не священник, — пробормотал Годвин. — Монк… монах…ошибка памяти… Какая путаница у нас в головах… Ну, что такое? Почему вы здесь? Помнится, Черчилль теперь должен быть в Чартуолле — и вам следовало бы быть там, чтобы вытряхивать за ним пепельницы?
— Ваши сведения ошибочны. Он дома, на Даунинг-стрит 10, а я сегодня вечером отбываю в Кембридж. Надеялся заманить вас на завтра в свой колледж. Пообедаем вместе. Могу выставить вполне приличный кларет. Угощу и ужином, если вы сумеете отделаться от вечернего эфира. Торжественная обстановка, барашек, обращенные к вам лица молодежи, взыскующей образования, лица, сияющие надеждой…
— Надеждой, что война кончится раньше, чем призовут их возраст.
— Вы топчете цветы британского мужества.
— А почему бы и нет? Я заслужил, черт побери.
Монк снова уставился на снимки.
— Боже, вот это да! — Он кивнул на фотографию Годвина с Роммелем в Париже. — Вы не рассказывали мне этой истории. Вы с Лисом пустыни…
— Он тогда еще не был Лисом пустыни.
— Да, но он был победителем Франции. Что вы о нем думаете? О, я читал статью. Это интервью, должно быть, читал весь мир — один из ваших шедевров, смею сказать. Но что он за человек?
— Довольно хороший человек. Для него это было весьма бурное время. Думается, он в самом деле верил, что войне конец. Считал, что падение Франции покончит с ней.
— Но он ведь наци, верно?
— Да. Кажется, он относится к этому примерно как к движению бойскаутов. Судя по всему, он не интересуется политикой — предпочитал не говорить на эти темы.
— Ну-ну… — хмыкнул Монк. — В пустыне этот хитрый бес угостил нас на славу. Но все это между прочим. Мы замечтались. Словом, все улажено, вы приедете. — В его голосе промелькнула совершенно чуждая ему неуверенность. Вардан вздохнул. — По правде сказать, если бы вы не сумели вырваться… мне пришлось бы настоять. Дело жизни и смерти.
Он хохотнул — слишком громко. Смущенно. А он был не из застенчивых, уверенность в себе досталась ему с генами предков.
— Да, у меня к вам дело. Вот этому парню просто необходимо с вами поболтать. Так что давайте. Одна нога здесь, другая там. Наговоримся вволю.
Глава третья
Годвин сидел за рулем маленького красного «санбим-талбота» — легковушки с обтекаемым корпусом, вмятиной на крыле и зарождающейся трещиной на ветровом стекле. Автомобиль возил его чуть не по всей Европе, от Северного моря до гитлеровского Берлина, до франкистского Мадрида и Севильи — еще в гражданскую войну, и в Памплону, и в Лиссабон, и дальше, туда, где Европа обрывалась на Гибралтаре и переходила в Африку. Машина была как раз по нему. Она напоминала ему Париж, молодость, когда он только начинал познавать жизнь и будущее нашептывало обещания и расстилалось перед ним бескрайними просторами.
Выезжал он в отличную погоду. Яркое голубое небо, белые горы облаков, обведенных лиловой полосой, как на детском рисунке. Свежий ветер перебирал холодные солнечные лучи — октябрь притворялся летом. Болотный край всегда казался Годвину немного зловещим — ему невольно вспоминался прежде всего Илийский собор, сырой, промозглый и населенный призраками, так что иногда в нем явственно слышался лязг мечей и копий сторонников Кромвеля, обрушившихся на статуи святых.
Он притормозил, пропустив десяток овец, пасшихся под присмотром облаявшей его собаки, потом начал переключать передачи, набирая скорость. Скоро придется поднять верх. Ветер крепчал и становился холодней.
Забавно, что Монк нагрянул именно в то утро, когда все мысли сходились к Сцилле. Только Монк и знал о них, да и ему Роджер месяцами ничего не рассказывал. Ни о сложной природе их треугольника, ни о переменчивости ее настроений, ни о зыбкости их отношений, о нежданном тепле и о черных депрессиях, и как радостно она смеется, когда тучи расходятся и чувство вины, страхи и злость берут выходной; всю дорогу до Кембриджа он гадал, как со всем этим быть. Бывало, в одном из них нарастал крик: «Хватит, оставь меня, дай мне покоя!» Но никогда этого не случалось с обоими одновременно. А даже если бы и случилось, если им одновременно станет невмоготу и они договорятся и разбегутся — то надолго ли? Быть может, и они тоже только притворяются,
Он едет к Монку Вардану, который собирается накормить его обедом, поговорить о женщинах и еще о каком-то деле жизни и смерти. Ну, с этим Монк спешить не станет. Он великий поклонник этикета. Но рано или поздно дойдет и до этого дела жизни и смерти. Годвин не представлял, что за чертовщина у него на уме. Однако Монк, хоть на первый взгляд и производил впечатление старого осла, относился к тем людям, недооценивать которых опасно.
Говоря о Монке Вардане, довольно было сказать, что он из старых итонцев. Англичане очень серьезно воспринимают свои старинные школы, но для Монка Итон особенно много значил. Годвина такое отношение и смешило, и раздражало — возможно, потому, что сам он окончил школу без особых традиций, а в Гарвард попал только благодаря богатому дядюшке, известному под именем Гной Годвин — по причине своего неохватного брюха, — который счел, что из племянника со временам может выйти банкир. Сам Гной был бездетным банкиром, достаточно рассудительным, чтобы скупить едва ли не целиком родной городок в Айове и ссужать деньгами всю округу. Годвин, пожалуй, мог бы разбогатеть, пойдя по его стопам, но у него не обнаружилось склонности к банковскому делу. Как бы то ни было, очарование старой школы оставалось непостижимым для Годвина. Может, все было бы иначе, окончи он Гротон, Эксетер или Сен-Пол. А так ему представлялось, что гордиться стоит скорее дипломом Оксфорда, Кембриджа или Гарварда. Однако Вардан редко вспоминал Кембридж, зато Итон неизменно присутствовал на краю его сознания.
Все мужчины в роду Варданов, начиная с восемнадцатого века, от якобитского восстания и впредь, учились только в Итоне, и Годвин, когда Монк однажды упомянул об этом обстоятельстве, угощая его обедом в одном из своих лондонских клубов — кажется, в Уайте, — задумался, на кой черт тогда было устраивать якобитское восстание. Если оставить в покое историю, Вардан воистину олицетворял то, чем в представлении Годвина стал Итон: неуклонную правоту всего, что вы говорите и делаете, на том простом основании, что это говорите и делаете вы.То же правило относилось и к костюму, и к мыслям. Столь всеобъемлющая уверенность в себе не дается никаким фамильным состоянием. Вы можете быть не слишком умны, даже не слишком богаты, но, видит Бог, вы вышли из Итона, и вам предстоит править страной. В Америке ничего подобного не существует. Поколения американских мальчиков выходили из частных школ в уверенности, что получили в них то же самое, но на самом деле обзаводились они только чванливостью, а это совсем иное дело. Все это пахло мистикой, и Годвин был уверен, что ему вовек этого не понять. И в самом деле, Монк Вардан был в некотором роде мистической фигурой.
Годвин застал его свернувшимся на кушетке под окном его старой комнаты в здании колледжа. В камине за закопченной решеткой горел уголь, перед глазами лежала открытая книга, а вокруг его длинной тощей шеи был обмотан длинный серый шарф.
— Ну, старый бобр, черепаха вы этакая, куда это вы запропали? Что, разбойники подстерегли на большой дороге?
По створкам окна, глубоко утонувшего в толстой стене, стекал дождь. Среди трех десятков колледжей, составлявших Кембридж, этот принадлежал к самым старым и самым серым. На лестнице — комната была на втором этаже — пахло сырой плесенью и пылью веков. У Вардана было уютно: тяжелые кресла у камина, напольная лампа под желтым абажуром, дорогой старинный ковер, щеголявший истинно английской потрепанностью, закопченные балки под низким потолком, резной шкафчик для напитков, тяжелый угольный ящик, переполненные книжные полки, неописуемый письменный стол, карты в рамках и проигрыватель «Виктрола» с большой стопкой пластинок рядом.