Преторианец
Шрифт:
В то время не многие согласились бы с Варданом, а ведь он, по большому счету, оказался прав.
Когда Гитлер пришел к власти, подтвердив тем самым правоту Черчилля, Годвин понемногу принял оценку, данную Варданом своему кумиру. И с точки зрения морали, и в политике он представлялся последним оплотом той цивилизации, которую поклялся защищать, — башней, столь высокой, что едва ли не затмевал солнце и отбрасывал тень во все уголки своих владений. Он уже семнадцать месяцев занимал пост премьер-министра, когда в мае 1940 года выступил с речью, столь вдохновенной, что слова ее, как пули в стене, застряли в коллективном сознании народа. Большую часть этой речи Годвин знал наизусть, часто цитировал ее в эфире и в своей колонке, и сейчас, непринужденно болтая с ее автором у камелька, он вспоминал слова, сказанные Черчиллем в день падения Франции. Ее возвышенные строки ложились в память легко, как хорошие стихи.
Но если мы сдадимся,
А потому пусть каждый будет готов исполнить свой долг и встретит угрозу так, чтобы, если Британская империя и ее Содружество продержится еще тысячу лет, люди и через тысячу лет сказали: «То был их лучший час».
Годвин успел поверить, что, не пошли им провидение Черчилля, от Британской империи к этому времени осталось бы одно, более или менее славное, воспоминание.
Черчилль покатал в пальцах свежую сигару, понюхал ее, удовлетворенно кивнул. Вардан подал ему спички.
— Белые люди, знаете ли, в пустыне сходят с ума, — рассеянно заговорил Черчилль. — Мы в таких случаях говорили: «взбесился» или «одичал» — знаете, как в той песне Ноэля: «Лишь англичанин да бешеный пес выйдет в полдень на солнце». Помните? Отрицать не приходится — мозги спекаются или еще что… Я сам там чуть не свихнулся в свое время. Паршивое, между прочим, было время. Европейцам в пустыне плохо приходится. Так всегда было. Вы ведь побывали в Каире, Годвин. Успели выбраться в пустыню?
Он моргнул, пыхнул сигарой. Густой клуб дыма завился вокруг его головы. Выпятил челюсть и обхватил рукой спинку кресла, будто ему нужна была опора, чтобы перейти к худшему.
— Очень ненадолго, так что всерьез сойти с ума не успел, — отозвался Годвин. — Обошлось легким припадком истерии.
Черчилль кивнул и хмыкнул:
— Это и к лучшему. С припадками истерии мы как-нибудь справимся… — Улыбка медленно расползалась по его лицу, отчего лицо становилось круглым, как у младенца. — Вы не сталкивались с Лоуренсом?
— Однажды встречался. Незадолго до его гибели. Вы, кажется, хорошо его знали?
— Еще бы! Мы в двадцать первом вместе отправились на Ближний Восток. Я был советником по делам колоний, а его прихватил как проводника и ради компании. Официально он получил пост советника по арабским делам. И после он часто у нас гостил.
«У нас» — означало в великолепном фамильном поместье в Чартвелле.
— Необыкновенный человек. Я к нему очень привязался. И какой печальный конец… Говорили, что Лоуренс там тоже слетел с катушек — ну, кто знает… Всем известно, как неохотно он открывал душу — признак хорошего вкуса, я бы сказал. А вот арабы смотрели на него, как на бога. Кто для одного — бог, для другого — маньяк. — Черчилль пожал плечами. — Я последнее время много думаю о пустыне. — Он выпустил облачко дыма. — Вы слыхали, кто-то обозвал меня полуамериканцем? Я ответил, что и Грочо Маркс — американец, тут уж им пришлось замолчать! Вы — американец… — он помолчал. — Я, конечно, американец наполовину.
Он сказал это так, Годвин мог не знать, что мать Черчилля, Дженни Джером, была единственной дочерью американского миллионера.
— Да, — наконец произнес Годвин.
Он не понимал, что происходит, словно читал книгу с середины.
— Пустыня, — тихо сказал Черчилль, — и Америка. Вот две причины, которые свели нас здесь… Монк, окажите любезность, сделайте бренди с содовой. Здесь некоторых замучила жажда.
Глава четвертая
— Осложнения в наших африканских предприятиях, — негромко продолжал Черчилль, причем из голоса его напрочь исчезла наигранная фамильярность, — произрастают из двух корней: греческая карта, из-за которой и ведется игра, и личные качества Арчи Уэйвелла и Эрвина Роммеля.
Он пустил струйку дыма через стол, и сквозняк унес голубоватое облачко в темный угол комнаты.
— Розыгрыш греческой карты стал неизбежным, когда год назад Муссолини занял Грецию. Он стремился произвести впечатление на герра Гитлера, каковой, по мнению дуче, относился к нему без должного уважения, — и потому он отправился в поход, двинул свои албанские армии в соседнюю Грецию. Для меня это был вопрос чести. Видите ли, бедняга Невилл в апреле тридцать девятого обещал Греции поддержку людьми и оружием в случае, если на нее будет совершено нападение. Мои обязательства перед Грецией не подлежали сомнению.
Годвин, с рюмкой бренди в руках, придвинулся ближе к огню. Все это он знал и раньше, но услышать рассказ о событиях из уст самого премьер-министра — дело совсем иного порядка.
— Мне без устали твердили, — продолжал Черчилль, — что сдержать слово было бы безумием. Наше правительство пережило кризис, Чемберлен ушел в отставку, я — представьте себе! — не отвечаю за его договоры и не связан его обязательствами. Приводили и тот довод, что на помощь Греции придется
9
По военной традиции в Британии некоторые бронетанковые части сохраняли название гусарских полков.
При этом воспоминании живот Черчилля заколыхался от смеха, щеки раскраснелись, на глаза выступили слезы.
— Он велел им… велел прийти назавтра… и они пришли!
Черчилль вытер глаза короткими толстыми пальцами.
— Годвин, что напоминает вам эта история? Ну, что?
Годвин улыбкой покачал головой:
— Что она должна мне напомнить, премьер-министр?
— «Война — это ад»! — Черчилль опять хихикнул. — Вам стоит ее использовать, честное слово, стоит! Поверьте слову старого газетчика!
— Так я и сделаю, с вашего позволения. Можно сослаться на вас?
— Ну конечно! Семейство полковника Комба будет гордиться им. — Черчилль тяжеловесно заворочался в кресле. — Монк, поправьте огонь, будьте добры. Вот спасибо.
Он изучил то, что осталось от его сигары, и достал из кармана кардигана портсигар из свиной кожи. Вынул новую, понюхал и тщательно обрезал кончик. Поднес спичку.
— Ну вот, О’Коннор готов был двинуться на Триполи, куда загнал маршала Грациани. Уэйвелл с О’Коннором уже чуяли кровь. О’Коннор продвинулся на пятьсот миль и захватил 130 000 пленных, четыреста танков, тысячу орудий, крепости Бардии и Тобрука… и тут, должен сказать, судьба зло подшутила над нами… если бы я не знал наверняка, что господь бог — англичанин, то, пожалуй, начал бы сомневаться. О’Коннор оказался слишком успешным, слишком предприимчивым…