Преторианец
Шрифт:
Если бы я не познакомился со Свейном и если бы Свейн не был слегка тронутым, то я никогда не повстречался бы с Клайдом, что только доказывает, что, как говаривал Клайд, человек никогда не знает.
Мне тогда было двадцать два, и я приехал в Париж, потому что один мой гарвардский приятель клялся, что связи его отца обеспечат мне теплый прием в парижской «Геральд». Как выяснилось, отец его был склонен к преувеличениям. Все его связи, по-видимому, состояли в том, что он, бывая в Париже, каждый день выходил купить эту газету. Сын его, как выяснилось, был слишком доверчив, а я — безнадежно наивен. Мне оказали не слишком
За несколько недель такой несуразной жизни, когда деньги у меня уже подходили к концу, а надежды готовы были рухнуть, мои искренние и все более отчаянные мольбы произвели чудо: оно, как счастливая соломинка, мелькнувшая в ревущем потоке, удержало меня на плаву и спасло от того, что несомненно обернулось бы совершенно иной жизнью. Автор, сбежавший с танцовщицей из «Фоли», оставил дыру в штате «Геральд». Добрый — пусть даже несколько грубоватый — редактор сидел в плетеном кресле кафе «Дом», допивая заказанный мной коктейль, когда ему принесли это известие. Звали его Свейн. Отослав запыхавшегося гонца, Свейн поднял глаза от бокала, зажег сигарету и взглянул мне в глаза, как мужчина мужчине — совсем как в кино.
— Ну, Годвин, — заговорил он ворчливым тоном газетчика, который, как я теперь понимаю, долго и заботливо пестовал в себе, — кажется, удача постучалась в вашу дверь.
— Похоже на то, сэр, — отвечал я, без конца вертя в руках свое канотье и вознося небу безмолвные молитвы.
Тем утром за завтраком я разругался с девушкой, с которой спал: мелкая неприятность для моей души: ни она, ни я не придавали значения этой связи. С прагматической точки зрения дело обстояло хуже, потому что жил я в ее квартире. Работа, аванс от Свейна, могли меня спасти.
— Если, скажем, я вас возьму, я не хочу получать от вас никакого снобистского гарвардского барахла, — сказал он. — Я утопаю в подобном хламе. Постарайтесь, знаете ли… добраться до сути. Слышите, Годвин? Суть! Вот что им, кажется, нужно.
— Это я сумею, — заверил я. — Может, я и молод, но все говорят, что я умею видеть главное. А скажите, что освещал у вас тот парень?
— В основном музыку. Остальной культурой занимается Ньюмен.
Он с сомнением покосился на меня.
— Вы разбираетесь в музыке?
— Я, в музыке? Еще бы, с древности до наших дней. Обожаю музыку, еще с…
— Ну, это все, конечно, чушь. Само собой. Чушь. Запомните это, Годвин, и, это вам говорит Мерль Свейн, вы всегда будете не слишком далеки от истины. Если подумать, иной раз неплохо подпустить и малость гарвардского хлама. Вот, скажем, сегодня…
Порывшись в кармане, он извлек клочок бумаги — написанную мягким размазывающимся карандашом контрамарку.
— Какой-то чертов балет. Одно могу вам сказать: Мерль Свейн не выносит балета. Кто-то платит кучу денег, чтобы поглазеть на нелепые прыжки… Мерлю Свейну этого не понять…
Он вздохнул, размышляя над тайнами человеческой души.
— Балет — это как раз для вас, не так ли?
— У меня дядюшка был как раз из этих нелепых прыгунов…
Он перегнулся через столик, чтобы ущипнуть меня за плечо.
— У вас в голове полно хлама, Годвин. Ну, если подумать, мне нравятся такие культурные ребята с хламом в голове. Только
Хотелось бы поведать читателю, что таким странным манером на свет появился новый музыкальный критик. Увы, это не так. Балет назывался, как мне помнится, «Лебединое озеро», и к тому же в день моего разговора с редактором исполнялся не в первый раз. После того как я покинул Свейна, вытянув из него несколько франков в долг, и до того, как явиться в театр в новой для меня роли критика, я успел найти пару обозрений, появившихся в тот день во французских газетах. Я, как сумел, перевел их, обращая особое внимание на критические оценки, а потом на полчаса задержался в букинистическом магазинчике, где нашел пару потрепанных томиков, посвященных русскому балету. Несколько часов я отдал бурной деятельности. Таким образом, к началу представления статья у меня была практически готова — я написал ее, сидя над омлетом в маленьком, душном и дымном кафе. Во избежание накладок, памятуя классический случай с критиком, давшим отзыв о спектакле, который был отменен по случаю пожара, уничтожившего театр, я посмотрел и балет. Первый раз в жизни. После его окончания я счел свой отзыв достаточно шикарным и невразумительным, чтобы удовлетворить Мерля Б. Свейна.
Я понимал, что так не может продолжаться до бесконечности. Через несколько дней я дал обзор концерта, где исполнялись симфонии Шуберта. Потом оперы. Невероятно: я был самозванцем. Нервы у меня были натянуты, как струны. Я каждую минуту ждал, что меня разоблачат, выпрут, депортируют — бог весть, как обойдутся французские власти с поддельным музыкальным критиком, который к тому же американец.
Для меня тогда целью жизни было любыми средствами остаться в Париже, но сделаться для этого музыкальным критиком представлялось поистине крайним средством. С тем же успехом можно было попытаться убедить человечество, что мир все-таки плоский.
Подавленный, охваченный ледяными когтями ужаса, я оказался в Люксембургском саду на лавочке, достаточно удаленной от развлекательных заведений, чтобы с нее не слышны были деревянные духовые, в которые дудела толпа венгров. Мне в этом сочетании мерещилось нечто зловещее. Прямо передо мной несколько стариков играли в шары и курили окурки не длиннее ногтя большого пальца. Их синие береты и поношенные твидовые пиджаки были для меня квинтэссенцией Парижа, заграничной жизни и странно трогали сердце. В небе собирались тучи, и его мягкий серый оттенок гармонировал с колеблемой ветром зеленью крон, словно искусный декоратор всеми средствами старался углубить мою меланхолию.
Я забрел в сад после обеда со Свейном, в котором к этому времени видел не столько спасителя, сколько изощренно коварного мучителя. Редактор без конца расспрашивал меня о музыке: какой-то нездоровый выверт натуры заставил его увидеть во мне ментора, который может наставить его в культурных вопросах, не заставляя казаться полным идиотом. Единственным спасением для меня было упорно направлять дискуссию к тем немногим областям, в которых я поднатаскался за прошедшие пару недель, и он, хоть иногда и косился на меня, когда мои увертки даже для него оказывались уж слишком очевидны, казалось, принимал мои рассуждения всерьез. Короче, мы являли собой пару персонажей грубого интеллектуального фарса.