Придурок
Шрифт:
Проворов начал мямлить слова, сам себя мучая, но увидел вдруг внимательные серые глаза, вдруг увидел и заторопился, его прорвало вдруг, и он стал говорить про бабушку Шуру, и про самолёт АН-2, с которого нужно было прыгать, а он дрожал, и скрипел угрожающе и, верно, хотел развалиться ещё на земле… И ещё он говорил о том мире, полном жизненной энергии, который находится у него под черепной коробкой, и иногда кажется, что там происходит бурление и она не выдержит внутреннего напора, взорвётся… взорвётся вот сейчас, вот мгновение ещё и… и — да, взорвётся сейчас вот!.. Но тут приходит спасительное головокружение
— Вот! То-то и оно!.. То-то и оно! — говорил Яков Абрамович, чему-то радуясь. — То-то и оно! — говорил он непонятные слова и потирал руки.
— Ах как хорошо! — говорил он. — Как это славно! — говорил он.
— Но сессия, как быть с сессией? Зачётка у тебя есть? — говорил он и морщил свой бесконечный лоб. — Давай зачётку сюда! Я ведомость ещё не сдал. Давай.
И он приспособился на подоконнике, приспособился и в зачетке написал «отлично». И в ведомости написал «отлично» — и расписался.
— Зарубежку мы с Анной Сергеевной согласуем, — сказал Белинкис. Она мне не откажет. Теперь направление… Как жаль, что Светланы Михайловны нет. Она бы направление дала, а?.. Что ж делать? Придумать надо что-то.
— Так Валера даст, — сказал Проворов.
— Валера?.. — Яков Абрамович не понимал, но потом повёл неуверенно глазами в сторону дверей деканата. — Он?
— Ну да, Валерий Семёнович, он мне обещал.
— Никогда бы не подумал. Валера!..
— Его студенты так зовут, за глаза. — А меня Яшей?
— Нет: Яков Абрамович и Белинкис. И никогда с Белинским не путают. Вас любят.
Хм, ладно, пошли к Валере.
Валера не возражал, и Яков Абрамович тут же позвонил бабке Ромм, имел с ней беседу, прикрывая рот и трубку рукою. Видно было, что она против, но он говорил и говорил слова, а она не вешала трубку, она уговаривать себя позволила, и он её уговорил.
— Завтра здесь, у деканата. В одиннадцать. Если опоздает — подождать. Не суетиться. Валерий Семёнович?..
Валерий Семёнович направление на экзамен дал сразу, и Проворов с Белинкисом факультет покинули. Когда они проходили уже по двору институтскому, Яков Абрамович сказал:
— Давай зайдём, и кивнул в сторону столовой.
— Да я есть не хочу, — сказал Проворов.
— Так и я не хочу. Ты знаешь, я очень люблю сладкое, а жена почему-то считает, что сладкое мне вредно. Пойдём по шоколадке купим. Я каждый день в буфете или конфеты, или шоколадки покупаю. Тайком от жены.
А мы-то думали, у вас любовь какая завелась, и вы ей сладости скармливаете.
— Что, вы заметили?
— Весь факультет гадает, кто бы это мог быть.
— Неужели? — Белинкис весь зарделся, но, видно, ему понравилось, что заметили и гадают, не любовь ли?.. Он засмеялся совсем по-детски, звонко. — Значит, гадают?
Они купили два шоколадных батончика с карамелевой коричневой начинкой, а Яков Абрамович ещё и маленькую, почти квадратную, плиточку «Сказки Пушкина». И было видно, какое он испытывает наслаждение, когда прижимает шоколад языком к нёбу, и языком же ласкает его там, высасывая.
А потом они вышли на Мойку, и здесь у них начался долгий разговор, в котором темой были я, и Олен Михайлович,
— «Затоваренная бочкотара»?.. Да в чём же она может быть «Евангелием»? Современным… Это так, это фокус, эксперимент. Конечно, есть там интересные фантазии, озорство молодое. Володя Телескопов, Хунта на глиняных ногах. И даже это будто бы библейское повторение в конце каждой главы: «А по росе идёт Хороший человек». Но это озорство, Петя, озорство, а не Евангелие. Конечно, он очень талантливый человек. Но мне больше нравится его маленькая повесть, тоже полная фантазий, «Жаль, что вас не было с нами». И «Завтраки сорок третьего года»… «Папа, сложи», «Маленький Кит, лакировщик действительности»…
И в этом они полностью сошлись.
На следующий день в одиннадцать Проворов уже торчал — дверей деканата, которые были закрыты. Он прошёл уже по всему факультету и знал, что никого на факультете нет. Все двери были заперты: и на кафедрах, и в аудиториях. И из-за этого, когда Анна Сергеевна пришла, они пристроились на подоконнике в огромном холе перед деканатом.
— Ну, что ж, Проворов, давайте поговорим о Шекспире. О Гамлете.
Окно, у которого пристроились Анна Сергеевна с Проворовым, памятно для меня той самой сценкой, когда она протягивала Берковскому свой солидный том с монографией, а он, прочитав название, отвёл том категорической рукой и капризным и брезгливым голосом произнёс:
— Я не люблю этого автора.
Анну Сергеевну все студенты любили. Нам вообще повезло, что попали мы в те годы в педагогический имени Герцена. Самые лучшие, самые мудрые, самые свободолюбивые преподаватели были в те годы именно здесь. Это был самый свободолюбивый факультет, может, среди всех филологических факультетов Союза. Жаль только, что у нас не преподавал Юрий Лотман… Это были те самые чудаки, головы которых были постоянно заняты тем, что составляло, отчасти, их работу, а в действительности было жизнью: литература, литературоведение. Жизнь, жизнь и ничего больше, кроме жизни. Это были счастливцы. Это было творчество. А нам просто повезло.
Девчонки каким-то образом умели записать их лекции, но это было невозможно человеку обычному: наших преподавателей надо было слушать, потому что наука творилась здесь, прямо на лекциях, у нас на глазах рождались мысли, а мы становились невольными соучастниками творчества. Когда Анна Сергеевна говорила, мы забывали, что голос её напоминает противный голос рыбы-ведьмы из тогдашнего, ещё русского мультфильма «Русалочка». Противного голоса не было. И не было никого лучше Анны Сергеевны. В тот момент. Даже Галя Бойцова меркла для меня…