Приговор
Шрифт:
— Господи, и это теперь, когда нужно думать...— не договорив, вздохнула Таня.
Она была права, тысячу раз права... И все же несмотря ни на что звонок Курганского был для него важен. Благодаря пережитому в эти дни — особенно...
Молча, не перекинувшись больше ни словом, допили они чай. Печенье осталось нетронутым. Оба не помнили, ели они сегодня или нет. Как бы то ни было, есть не хотелось, даже мысль о еде вызывала тошноту.
Потом он ополоснул под краном две чашки, блюдечки... Он стоял к ней спиной, вытирая их полотенцем, когда она сказала:
— Знаешь, я ведь догадывалась. С той минуты, когда он пришел домой, сел к телевизору... На нем лица не было. То есть я не знала, что и как... Но знала: случилось что-то
Она тяжело вздохнула, как охнула.
— А я нет,— Федоров покончил с посудой и присел напротив. Он вытянул из пачки сигарету и раскатывал, раскатывал между пальцами, не зажигая.— Мне, знаешь ли, до сих пор не верится. И я не удивился бы, окажись все это ошибкой. Не верю, не могу поверить...
8
Эти несколько мгновений, несколько непроизвольно вырвавшихся фраз внезапно сблизили их, вернули друг другу, сломав отчуждение, прочной скорлупой окружавшее каждого в эти недели. Так бывало в прошлом, когда любое взаимное недовольство, любая ссора обрывалась сама собой, если заболевал кто-нибудь из детей, Витька или Леночка, и все, все казалось чепухой, и тяжкая обида — пуховым перышком — перед злым, беспощадным блеском столбика ртути в градуснике, перед ожиданием: что скажет доктор...
— Дня за два до суда мне в райком заглянуть понадобилось, к первому. Захожу, а там Хохлакова, из отдела пропаганды. «Мы, говорит, хотим ваш вопрос на бюро поставить, чтобы вы рассказали нам, товарищ Федоров, как вы своего сына воспитали...» А в глазах торжество: ага, и ты, мол, гусь лапчатый, попался... Ну, я, разумеется, напомнил — и про презумпцию невиновности, и про то, что суда еще не было, и я уверен... Я ведь и правда уверен был, понимаешь...
— А я — нет. Не верилось мне, что добром это кончится...
Они помолчали.
— Но жестокость!..— выкрикнул вдруг Федоров и громыхнул кулаком но столу.— Жестокость откуда такая?..— Он вонзился в Татьяну глазами, будто она во всем была виновата,— Ведь убить... В драке — убить, когда баш — на баш... На фронте — убить, впервые особенно... Слышала ты, чтоб я об этом рассказывал?.. И ни от кого про такое не услышишь! Обойдут сторонкой, пустячок какой-нибудь распишут, а про это ни-ни, потому что и вспомнить — жутко, как ты первого, самого первого человека... Пускай он хоть солдат, хоть фашист, все равно... Вспомнить — и то мутит, с души воротит!.. А тут — ни за что ни про что... Да после этого — сквозь землю! А не речи произносить, весь белый свет обличать... Вот я чего в толк взять не могу! Не-мо-гу!.,— Он на каждом слоге стучал себя по лбу, взгляд его загнанно метался по кухне — потрясенный, беспомощный.— Откуда это?..
Татьяна как от холода вздрогнула, передернула плечами. Не ответила. Да он и не ждал ответа.
— Ты говорила... Ты хорошо, верно все говорила — о жестокости, которая всюду в мире... Но знаешь, что я думал, пока тебя слушал?.. Что мы сами, в первую голову — я, во всем виноваты. — Где-то внизу во всю мочь рванулась поп-музыка, козлиным дисканточком взвыл молодой истеричный голос.— Ребров прав — распустили!.. Маги, джинсы, японские кассеты — а нужен ремень! И почаще!..
— Личность, индивидуальность — а ей от горшка полвершка, личности этой! Сопляки!.. Сечь сукиных сынов! Пороть, как в старину парывали! Чтобы усвоили — это можно, а это нельзя!.. Только-только из обезьяньего стада выбрались, цивилизация, культура — тонкая пленка, тоньше кожи, под нею — косматый зверь, а ему — Шекспира в руки, не в руки — в лапы! Да у него при запахе крови ноздри раздуваются, ему по деревьям скакать, по сто раз на день с самками спариваться — вот он как свободу понимает, он и Шекспира со всех сторон обнюхает, языком лизнет, страницу-другую выдернет, а на ветке банан или кокос увидит — и про Шекспира забудет!.. Но добро бы — Шекспир, так ведь ему, существу
— Видишь ли,— вяло возразила Татьяна,— Николаев как раз и пытался своего Глеба десяти заповедям обучать с помощью ремня...
— Значит — мало!.. Мало пытался!
Он стоял у окна, спиной к ней, раскинув руки, упершись в раму настежь распахнутого окна. Грудь его вздымалась и опадала. Он задыхался — от ярости, от боли, которая, пронизывая тело, не давала сделать полный глоток. Татьяна что-то нехотя ему возражала. Как будто далее в неистовстве ожесточения, которое накатило на Федорова, он сам не понимал, что городит чушь, что нельзя одолеть жестокость жестокостью же... И то, как Виктор сдергивал с Глеба брюки, чтобы показать поротую задницу,— это было у Федорова перед глазами...
9
Позвонили. Федоров чертыхнулся и пошел открывать. По пути в прихожую он завернул в ванную, пустил из; крана струю холодной воды, смочил шею, затылок. И не стал вытирать полотенцем — капли воды, слегка освежая, стекали по спине с тупо и непрестанно нывшей левой лопаткой, по разгоряченной груди...
Не спрашивая, он открыл дверь. За нею стояла Галина Рыбальченко. Он молча пропустил ее, захлопнул дверь и пошел следом за девушкой. Никто не пришел из всего класса, пришла она... С чем?.. Да ни с чем, конечно.... И однако ее приход тронул его, шевельнул в душе какую-то нелепую, невозможную надежду. Все эти дни он видел ее в судебном зале,— когда только она готовилась, сдавала экзамены?.. И с каждым днем, оттеняя темные, с еле заметной рыжинкой волосы, лицо ее становилось бледнее, суше и запавшие глаза блестели все пронзительней, воспаленней...
Именно таким — воспаленным — был взгляд ее карих, почти черных глаз, когда она села за кухонный столик: сюда, на кухню, привел ее Федоров, и она, не ожидая, пока пригласят, сама опустилась на табурет, на место, где обычно сидел Виктор. И было что-то автоматическое, сомнамбулическое почти в том, как она пододвинула к себе чашку с налитым Татьяной чаем, как поднесла ее к губам, коснулась края, отпила глоток... Казалось, она не понимала, где она, что делает, все совершалось помимо ее внутреннего участия.
Она допила чашку до половины и поставила на блюдце. Посидела молча, словно наяву досматривая какой-то тайный свой сон. И, как во сне, тихо сказала:
— Алексей Макарович, сделайте что-нибудь... Вы все можете.
Она это без всякой надежды, едва раскрывая губы, сказала. Будто ветер за окном голой веткой прошелестел.
— Это теперь-то? — сказал Федоров. — Когда он сам во всем признался?..
— Вы все сможете, — повторила она. — Если захотите.
Татьяна ни словом не отозвалась на ее слова, только пододвинула печенье к Галине поближе, и в этом ее жесте, и ее ускользающем взгляде и вздохе было нечто от женщины, чутьем понимавшей другую.