Приключения Джона Дэвиса
Шрифт:
Стефана пришла провести день с бедной покинутой сестрой, и мы все время говорили о тебе. Она счастлива, но ее блаженству я предпочитаю мою скорбь; согласно нашим обычаям, сестра никогда не видела своего мужа до свадьбы; после замужества, поскольку он молод и красив, она подружилась с ним и любит его как брата.
Ты понимаешь такую любовь? Мужчина, кому она отдает свою жизнь, любим ею по-братски; не могу представить себе, что испытывала бы я, если хотя бы один день любила тебя так, как люблю Фортунато, мне
Ты знаешь, что сказала мне Стефана? Что не нужно доверять франкам, они будто не держат Слова; она сказала, что ты уехал и не вернешься. Бедная Стефана! Следует простить ей, мой друг, она не знает тебя так, как знаю я; она не знает, что я скорее усомнюсь в свете дня и Боге, сотворившем этот свет, чем в тебе. Она ушла, так как ее муж прислал за нею. Когда ты будешь моим мужем, я не оставлю тебя ни на час, ни на минуту, и тебе никогда не придется посылать за мной: я всегда буду рядом.
В наше условленное время я спустилась в сад. Еще три дня назад у меня не было сомнений, что мы там встретимся. Что же случилось, почему тебя там нет? Увы! Ты уехал.
Цветы улыбались, радуясь наступлению ночи, и посыпали легкому ветерку свой аромат. Составив букет, означавший «Я люблю тебя и жду», я забросила его, как и прежде, за угол стены, но тебя там не было, чтобы поднять их и ответить мне поцелуями и словами: «Я люблю тебя, и я здесь…»
Весь вечер до полуночи я провела в нашей жасминовой беседке; вчера это был храм любви и счастья, сегодня он опустел, и его единственное божество — воспоминания. Прощай, мой возлюбленный, я иду спать, чтобы увидеть тебя во сне.
Мне снились страшные сны, любимый, но не о тебе. О! Это поистине ужасно, если ни наяву, ни даже во сне тебя не будет рядом; мне привиделся Константинополь, наш дом, объятый пламенем, моя бедная умирающая мать и многие давние и тяжкие события. О Господь, неужели тебе мало моей сегодняшней скорби и ты хочешь сразить меня окончательно?
С утра я велела оседлать Красавчика, закуталась в покрывало, что плотнее облаков, за которыми ныне спряталось солнце, и поехала к гроту. Вот еще один уголок нашего острова, где все мне говорит о тебе: журчащий в глубине долины ручей, красивые красные цветы, окаймляющие дорогу (ты мне сказал, как они называются), листья деревьев, сетующие ветру на то, что сегодня такой унылый, пасмурный день. У входа я отпустила Красавчика на волю и принялась — в который раз! — перечитывать «Усыпальницы». Не правда ли, странно, возлюбленный, что именно в этой книге я нашла первое свидетельство твоей любви, веточку дрока, нежный символ зарождающейся смутной надежды; увянув, она высыхает у меня на груди.
Если мне суждено умереть до твоего возвращения, любимый, то я хотела бы, чтобы меня похоронили рядом с гротом; ты был прав,
Что за несуразная мысль пришла мне в голову! Умереть… Почему я должна умереть? Когда ты вернешься, мы вместе посмеемся над моими страхами. Знаешь, что я сделала? Распахнув книгу прямо на той странице, на которой ты нашел ее открытой, я положила туда веточку дрока — такую же, как и твоя; потом, сделав большой крюк, возвратилась в грот моей обычной дорогой, по которой гуляла в тот день, когда нашла твой подарок. Однако на меня навевает тоску название этой книги — «Усыпальницы».
Решительно, я рассорюсь с Стефаной: едва войдя и застав меня в слезах, она заявила, что я сошла с ума, раз так люблю тебя, а ты будто бы в это время весело распеваешь с матросами на борту фелуки. Но ведь это не правда, мой любимый? Даже если ты не плачешь (ты же мужчина, однако я видела твои слезы, и они для меня драгоценнее морских жемчужин), то, по крайней мере, тоскуешь, а если и поешь, то пусть это будет твоя нежная и грустная сицилийская песня; только ее я разрешаю тебе петь.
Пока я писала эту строчку, на моей гузле лопнула струна. Говорят, это плохое предзнаменование, но ты учил меня не верить снам и приметам, и я больше не верю. Верю лишь в тебя, мой любимый, мой всемогущий повелитель, творец моей новой жизни. О! Что же я делаю? Я переиначиваю святую молитву, прости меня, Боже, Боже мой, но теперь моя религия — это моя любовь!
О! У меня не хватает духу сказать тебе, чего я боюсь и на что надеюсь, мой возлюбленный; это и большая радость и большое горе.
Теперь, не считая тебя, я люблю только наших голубков и мои цветы. А к Стефане я чувствую сейчас даже какую-то ненависть.
Мои голубки любят друг друга, но я не знала раньше, что и цветы тоже способны любить: они быстрее растут и пышнее расцветают, когда те цветы, что им нравятся, рядом, и, наоборот, они чахнут и вянут, если возле них неприятные им растения. У цветов, как у людей, любовь — это жизнь, а равнодушие — смерть. О! Если бы ты был со мною, то увидел, как быстро я оправилась бы от слабости и как у меня на щеках заиграли самые свежие краски. Но эта бледность и слабость, быть может, не только оттого, что тебя нет; как только я уверюсь, то скажу тебе, отчего они появились.
У нас, майниотов, есть страшный обычай.
Однажды французский путешественник спросил моего пращура Нисетаса Софианоса, какого наказания заслуживает у потомков спартанцев тот, кто соблазнит девушку.
«Его обязывают отдать семье такого большого быка, который смог бы, опираясь копытами задних ног на землю Мессении, напиться из Эврота».
«Но, — возразил путешественник, — не существует такого огромного быка».