Приключения, почерпнутые из моря житейского
Шрифт:
– Что голубая?
– Пятьдесят червонных.
– Дорого! возьмешь и половину.
– Видно, пан знает толк, – сказал Черномский, ахнув, – сшивная, середина от старой дрянной шали, девки носят! Возьми, пан, за эту цену мою тибетскую.
– Пустяки! Ты свою подаришь сам невесте; а эту я подарю ей.
– Чтоб моя невеста носила такую поскудную шаль! фи!
– Не хочешь? Ну, так я подарю ей турецкую, выпишу из Одессы.
– Турецкую пану! у меня такая турецкая… Дз, эх! – вскричал жид и, оставив свой узел и шали, разложенные по полу, схватился за шапку и побежал вон.
– У пана много денег, что пан так бросает их! – сказал Черномский
– А тебя кто просит сожалеть о моих деньгах?
– Нельзя, пане, нельзя не жалеть; деньги не легко достаются.
– Потом и кровью: оттого-то ты такой худой и бледный. Трудно переводить деньги из чужого кармана в свой! Вели-ко подать мне бутылку шампанского – я выпью за твое здоровье,
– Пану шутки!
– Вот, васе сиятельство! вот настоящая турецкая! – вскричал запыхавшийся жид, вбежав в комнату с новым узлом.
– Показывай!
– Ганц фейн [96] ! Дз-эх! вот шаль! у султана турецкого нет такой!
– Что стоит?
– Пятьсот червонных; только десять червонных и наживаю барыша.
– Я тебе дам за нее…
– Пан! – вскричал Черномский, – для бога, позволь мне торговаться и покупать пану! Пан не знает толку в товарах!
– А тебе-то что?
– Не могу! панья матка бога, не могу!
– Ну, изволь, покупай!
– Что просишь ты за шаль? а? – спросил Черномский, уставив глаза на жида.
[96] Верх красоты (евр.).
– Пятьсот червонных.
– Берешь восемьдесят?
– Пан покупать не хочет, – сказал жид, складывая шаль.
– Тут тебе ровно десять червонных наживы.
Жид, ни слова не говоря, сложил шали в узел, укрутил его тесьмой, взвалил на плечи и сказав… «прощайте, пане!» вышел.
– Ты с ума сошел, вместо пятисот даешь восемьдесят! Мне шаль нравится, я дам ему двести пятьдесят червонных.
– Завтра шаль будет у пана за семьдесят пять червонных. Не хотел брать десяти барыша, – возьмет пять.
В тот же день жид пришел снова.
– А что ж, пане, «шаль? Деньги нужны, в убыток продаю; извольте, беру четыреста червонных.
– Восемьдесят.
– Триста пятьдесят, угодно?
– Ни копейки.
– Ну! будь пан так счастлив! отдаю за триста! И жид хотел развязывать узел.
– И не хлопочи! Больше восьмидесяти сегодня не возьмешь, а завтра отдашь за семьдесят пять.
– Пану не угодно покупать? – сказал жид; долго завязывал узел и, наконец, ушел.
Через час явился снова, сбавил цены на половину.
Через час снова пришел и, положив шаль на стол, сказал:
– Эх, что делать! Пан такой счастливый! Уж я знаю, что пан сам что-нибудь прибавит.
– Как же это ты, жид проклятый, – сказал Дмитрицкий, – запросил пятьсот червонных, а отдал за восемьдесят?
– А что ж, я виноват, – отвечал жид, – коли нет счастья!
III
Дмитрицкий давно не был на родине, в славном Путивле, где некогда на городских забралах горько плакала Ярославна, молилась ветру, чтоб он вздул паруса милого друга Игоря Всеволодовича на обратный путь из стран половецких; молилась Днепру, чтоб он взлелеял на себе насады (корабли) его, молилась тресветлому солнцу, чтоб оно не палило в безводном поле жаждою дружину храброго
[97] Здесь Вельтман излагает своими словами песенный плач Ярославны – героини из древнерусской повести «Слово о полку Игореве».
Но этой ограды Путивля, с которой Ярославна встречала взорами своего милого князя, давно уже и следа нет. И тут, как и везде, давно русские терема и светлицы стали щебнем, а жизнь черноземом – до материка не дороешься.
Тетка Дмитрицкого, Дарья Ивановна, была замужем за мелким чиновником, который волею божиею помре, оставив ей и дочери Наташеньке в наследие маленький домик. С этого домика Дарья Ивановна получала около трехсот рублей, а иногда и поболее доходу. Наташенька, в коленкоровом платьице, была миленькая девочка. Курс учения ее был не велик. Имея хорошие от природы способности, она выучилась, можно сказать, сама читать и писать, выучилась шить платьица, корсеты и юбочки, вязать и штопать чулки, выучилась завивать себе на ночь волосы, а поутру расчесывать и разглаживать по щеке, распускать локонами, заплетать косу, свертывать ее жгутом и затыкать гребнем, следуя моде, то на макушке, то на затылке; выучилась учтиво приседать и смотреть умильно глазками на молодых людей – этому выучила ее природа; выучилась смотреть скромно и равнодушно на пожилых, – и этому выучила ее природа. Сверх всего этого она переняла у одной подруги играть на гитаре и петь целых три романса: двух соловьев да, кажется, канареечку.
Покуда домик Дарьи Ивановны не требовал починки, крыша не текла, стены и балки не подгнили, до тех пор Дарья Ивановна и думать не думала ни о чем; приход с расходами был верен.
– Чего ж более, слава тебе, господи, – говорила она всему городу (потому что со всем городом была знакома), – ни в чем не нуждаюсь.
Злые языки длинны, никак не обойдутся без того, чтоб не сосчитать, что в чужом кармане, не переверить чужого приходу с расходом, не вывести сомнений: возможно ли прожить целый год в довольствии тремястами рублями, – ну, положим, хоть и тремястами пятьюдесятью? и не заключить: уж, конечно, что регистратор Фирс Игнатьич живет лет восемь в деревянном домишке Дарьи Ивановны не даром.
– Уж, конечно, не даром: платит за квартиру триста рублей в год.
– Нет, уж вот даром! Триста рублей платит за развалины; мы свой мезонин отдали бы за двести. Я и намекала: плохонек дом-то Дарьи Ивановны; чай, у вас и сквозит и протекает, Фирс Игнатьич? – «Да, немножко, Палагея Ивановна». – «Что ж это вы не подумаете нанять другую квартиру: ведь вы можете ревматизм получить, у вас здоровье такое хилое». – «Место удобно, близко от судебных мест, да и привычка!» – «Знаю, батюшка, знаю, подумала я сама себе: кошки привыкают к месту, а люди к людям: живмя живешь на другой половине, которая покрепче!»
Эти толки не доходили до Дарьи Ивановны; Фирс Игнатьич привык к своей квартире, где подчас было и холодненько; а Дарья Ивановна привыкла к древности дома своего; привыкла и к постояльцу – все-таки мужчина в доме, да и притом же такой добрый, угодливый, что ни попроси, все сделает: совершенно уже как свой человек. Как ни привык, однако ж, Фирс Игнатьич к течи, но, верно, кто-нибудь стал сбивать его с толку. После одной бури, которая чуть-чуть не разнесла по бревну дом Дарьи Ивановны, Фирс Игнатьич пришел к ней и говорит: