Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Соснин, хотя и не претендовал… куда там, не пришей кобыле хвост, но всё же прикинул – Большая Московская, вслед за Владимирским, продлевала створ Литейного.
Бродский, сдерживая радость, нацепил маску невозмутимости, открыл томик Данте – Дом Мурузи был угловым, как раз на…
И Довлатова переполняло удовлетворение, глаза весело блестели; улица Рубинштейна протекала чуть ли не по центральной оси питомника-заповедника.
И Шанский с Бухтиным не спорили, понятное дело.
А Битов окаменел – ему, аптекарскому островитянину, не светило, поскольку родился и жил вне отведённой гениям резервации.
Тут ещё Рубин влез. – Андрюша! – ехидно-ласково
Довлатов заёрзал, Бродский разволновался.
– Саломея моя! – облапал Милку Костя Кузьминский, – танцуй:
Не ласкать твои мне груди.Так начертано судьбой.Голова моя – на блюдепред тобой.Костя, за неимением блюда, даже тарелки, попытался, согнувшись, уложить рыжебородую голову на блюдце… борода на столе, ухо поместилось, хитро взблескивает голубой глаз-корбункул.
– Смотри, голова отсечена, а глаза живые! – толкает Милку Соснин… как им всем весело, и пар уже заклубился над кофеваркой.
– Костя, Костя, не дурачься, что-нибудь посерьёзнее сочинил? Помнишь, я просила, чтобы сочинил, посвятил…
Поэмы нет. Неяркий свет горит.Скрипит перо. И на строке неяснойТвой образ появляется прекрасныйИ ласково со мною говорит… –борода елозит по столу, ухо конвульсивно дёргается на блюдце, а-а-а, в транзисторе стукача хрипит Армстронг, скорчившийся Костя ловит и ногой отбивает ритм; откуда у Кости кожаные штаны?
– Ещё, что-нибудь сочини и, может быть, для меня? – кокетливо погладила буйную Костину головушку Таточка; Костя чуть-чуть оторвал ухо от блюдца:
Каждое слово моё,Гениальностью зазвучавшее,Вся поэма,Зовущая, как труба –И взамен я не жду участия,Взамен я требуюТолько тебя.Таточка подставила щёчку для поцелуя, Милка захлопала в ладоши.
И Шанский похлопал. – Для импровизации в такой позе совсем недурно.
– А «Осеннее троеглавие» дописал? – спросил Бухтин.
– Ура! – весело каркнул Шанский, – варят кофе.
Сезон осенний. В небе сизомРазрывы туч. Дожди в Алупке.И ночь. В заброшенной халупкеЯ пью перцовую. Мой разумМне говорит, что мозг мой празден,И я молчу. И мчат потокиПо грязным улицам. Карнизы –Как водопады. КипарисыСтоят как призраки.Костя клокотал
– Костя! – магму остудила Милка, – не забыл? Бродский гениально читал, а Толька колол орехи. Не забыл как Ося читал? Мечтательно и напористо… – всё так же фонари во мгле белеют, всё тот же пароход в заливе стынет…
– Нет, это он в другой раз дочитывал, тогда не успел. Тогда Бродский на строфу раньше взорвался – сегодня, – бросил, порозовев, знаете, как розовеет во гневе? – вы освистали гениального поэта, стыдитесь! И – долой. А сначала, с подвываниями:
Ты вдруг вошла навек в электропоезд,Увидела на миг закат и крыши,А я ещё стою в воде по поясИ дальний гром колёс прекрасный слышу… –Тут-то Ося и оборвал чтение, ушёл, хлопнув дверью.
– Толька, тебе не стыдно?
– Нет, добавил мифологической мелочишки в копилку-биографию гения, если помнишь тот жалкий инцидент, значит – сохранишь для благодарного человечества.
– Почему Бродский так… крепко и трогательно, так преданно любит в стихах, а в жизни равнодушен, смотрит на тебя и не видит? Что у него вместо сердца?
– Пламенный мотор! – отпил вина Шанский.
О чём ты думаешь, когда ты со мной, на каком ты свете? Куда смотришь? – вспомнились Неллины упрёки, – в само деле, куда?
– Бродский не только меня, никого не видит!
– Бережёт чувства для лирики, она ценнее жизни, поскольку вечна; советую любить не гениев-себялюбцев, кого-нибудь попроще.
Соснин не знал для чего берёг свои чувства.
Милка надулась, как если бы её обижали торопливые объятия гениев, но снизойти до талантов, тем более – до способных или даже вовсе не способных ни к чему, кроме самой жизни, ей сначала не позволяла девичья гордость, затем, с накоплением неотличимых от побед поражений, женская самооценка.
– Костя, всё запомнил, чтобы сохранить скандальный вечер для вечности?
– Ничего не помню, потому как не был на той колке орехов, мне о ней Ремка Каплун в «Щели» рассказывал, он с Бродским тогда ушёл.
– Тем более надо сохранить!
– У Бродского-то другой коленкор, стихи погуще, чем у тебя! И без перешибающих смысл фонетических хлопушек, – врезал Валерка, но Костя и не думал обижаться, счастливо закивал, признал, что Иосиф, когда отцепляется от ахматовского подола, чеканит строчки, строфы небесной пробы; готов был без умолку, задыхаясь и воспаряя, декламировать стихи Бродского, не свои, а пока добродушно огрызался. – Ты, расхваливая Бродкого, как всегда, прав, Бух-Бухало, по кличке Пьяная Книга, хотя и противоречишь генеральной линии. Не забыл? – Костя достал помятую вырезку из «Вечорки», – «он подражает поэтам, проповедующим пессимизм и неверие в человека, его стихи представляют смесь декадентщины, модернизма и самой обыкновенной тарабарщины». Ну, как, разве не тарабарщина?