Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Приключения сомнамбулы. Том 1

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

И – отрывисто – реплика: Петербург, хоть и интенсивно тронутый кое-где жёлтыми, синими, зелёными мазками, в целом – монохромно-меланхоличен. Его замедленная ритмика погружает в элегичность, печаль, однако и прирождённого созерцателя он не защищает от внезапных взрывов восторга, чья энергия копится в минорных блужданиях. Петербург дремлет в долгой пасмурной тишине, лишь случайный выплеск Невы, случайный солнечный луч, прошив тучу, пробуждают его и промывают глаза наши – являют-обновляют восхитительный лик.

И тут мысль метнулась в сторону.

В унисон подсказке-откровению Виталия Валентиновича Шанский назидательно повторил. – Да, сначала было слово. И оно отозвалось в камне, то есть в себе самом; словами-камнями писалась таинственная история. Внетекстовые

связи впечатывались в текст, на градостроительный план накладывались планы мистические – нарождалась петербургская чертовщина, город заселяли призраки. На его тротуарах всё чаще можно было встретить литературных героев; Соснина кольнуло: скоро позвонит Нелли, возможно придёт… какая она теперь?

чинный променад, обернувшийся столпотворением
Элегия, меланхолия…

Но почему Петербург Гоголя и Достоевского удручающе мрачен, скучен? Многоэтажные доходные склепы, перемежаемые казармами…почему лишь страх, тоска, безнадёжность гнездились в продутых балтийским ветром першпективах?

К нескрываемому недовольству Герберта Оскаровича Шанский с порога отмёл социальные обвинения ущербных разночинцев, обратился к эстетическим подоплёкам.

И сразу же на сцену вышел другой лектор – неторопливый, корректный, внутреннее возбуждение выдавали лишь горящие щёки; нельзя исключать также, что у него из-за простуды подскочила температура.

Лектор выделял и сравнивал смысловые константы Петербурга, заданные Пушкиным и Достоевским. У Пушкина в «Медном всаднике», – говорил он, – были представлены исходные структурные элементы Петербурга, его пространственные и духовные опоры, пушкинский Петербург и сам по себе до сих пор блещет, удивляет. А Достоевский углубился в болезненную плоть города, и именно тогда углубился, когда эта удручавшая классика плоть – доходные дома – бурно наращивалась, разрасталась.

Во что, куда углублялся Гоголь? – подумал было Соснин и совсем уж в духе Шанского взялся додумывать едва прозвучавший пассаж, – весь Петербург Достоевского, начинённый вязкими и органичными ужасами, пережив своё время, благополучно вырождается в свод экскурсионных маршрутов для иностранцев…

Но лектор уже мысленно перелистывал акварели Садовникова.

И не зря, не зря перелистывал акварели, сохранившие для нас старенькую панораму проспекта; из матовой, словно затуманенной деликатности проступал – подстать чинным променадам взад-вперёд вдоль фасадов – стилистически-монотонный, провинциально-милый Невский, а Шанский призывал согласиться: с тех пор, как по Невскому фланировал Нос, главная улица радикально – да, радикально! – переменилась. И не только благодаря громоздким изыскам Сюзора и Барановского, от которых по сю пору тошнит истинных приверженцев классики, – ведь задолго до них, до этих вызывающих восторг одних и ненависть других стеклянно-гранитных фантазий, во фрунт успели выстроиться, пусть и менее агрессивные, но зато разнообразнейшие «перлы безвкусицы». Очутившись теперь на Невском, Гоголь, – ага, Гоголь, наконец-то! – подивился бы буйной пластической всеядности в духе его архитектурных грёз, более чем на век обогнавших идеи радикальной эклектики – столпотворение стилей, точнее, наглядное стилетворение: все стили в гости, все формы вместе. И вот они, неожиданные уроки структуральной эстетики и поэтики, – Шанский взялся уверять, что именно теперь, в обратной перспективе, которая позволяет увидеть акварельный Невский Садовникова на фоне эклектики и модерна, жёлтенькие фасадики и кажутся столь щемяще-очаровательными.

– Можно поконкретнее? – важно наклонился к микрофону Филозов.

– Пожалуйста! Пройдёмся хотя бы от Мойки к Казанскому – на углу барочный Строгановский дворец, за ним – нечто серенькое, безлико-плоское, с робкими намёками на ампир, далее – дерзкий модерн, дом Мертенса, – громада с тремя упругими застеклёнными арками, затем – солидно-сдержанный, невнятный, но внушительный по высоте-ширине фасад, а к нему-то, этому фасаду, и прижался жёлтенький

классицистский фасадик, один из написанных Садовниковым…

– Кавказский ресторан! – с радостью узнавания донеслось из-за толпившихся в дверном проёме фигур.

– Волны стилевых влияний набегали с Запада. За барокко – классицизм, затем – второе барокко, второй классицизм, эклектика, модерн, – повернувшись к Герберту Оскаровичу, Шанский специально оговорился, что петербургский модерн действительно не банальность, а явление исключительное…в его каменных изысках с абстрактной чувственностью выражена невротичность самовлюблённой символистской эпохи, сладостно приближавшей свою страшную смерть; модерн – это экзотичный художественный плод трепетного союза любви и смерти, чьё неожиданное рождение покончило со скукой в русской культуре, начался серебряный век. Задохнувшись красотой и красивостями, перевёл дух. Да-да, пёстрая толчея иноземных стилей, но бывали мы и сами с усами, – тут уже Шанский походя капнул бальзама в иссохшую душу Гаккеля, – следом за чудесным нашим модерном подоспел конструктивизм, но продержался недолго, хилый геометризм был раздавлен сталинским большим стилем, пересказывавшим суконным языком чёрт знает какие по счёту барокко и классицизмы; всё запуталось – афинские пропилеи не узнать в пропилеях Смольного…

– Да, сталинский ампир даже в ослабленных по сравнению с Москвой претензиях на новый канон груб и тяжеловесен, его присутствие в петербургском пространстве неуместно, это, как если бы изящную, вот такую залу, – обвёл изысканное великолепие лёгким жестом, – обставить мебелью Собакевича…

Бедный Гуркин! На него жалко было смотреть.

– Да, Петербург взрослел, менялся, вот она критическая точка развития! – в начале нынешнего века, когда, венчая смутные поиски конца прошлого века, чудесно зацвёл модерн; и не только Невский проспект – весь исторический центр преобразили сшибленные встык, вроде бы диссонирующие, но… – Шанский снова подмигнул Соснину, с шипящим свистом сглатывая слюну. Сколько раз они обсуждали всё это!

– На рубеже веков разностилье сконцентрировалось, сгустилось…

Оба – и Гаккель, и Гуркин! – были оскорблены.

– Улица стала многоязыкой…

терпеливый авангардизм

– В городе-палимпсесте друг сквозь друга просвечивают не только содержательно разные, но и сочинённые на разных языках текстовые фрагменты. Перед нами особый метаязык, который играет множеством стилевых оттенков, иронию я уже упоминал…

Узелок развязался?

И – смысл рассыпался? Вдруг всё сказанное Шанским перемешалось, сделалось непонятным.

Соснин опять посмотрел на Гуркина.

Как тяжко было ему слушать уничижительные пассажи о классицизме, о сталинском ампире, в котором он только мог и умел работать. Ко всему читал лекцию Шанский, заносчивый эрудит, языкастый ядовитый насмешник. Пожалуй, Шанский даже стал врагом Гуркина, кем же ещё он мог стать после того, как давным-давно по его вине разбилась, выпав из пазовой обоймы волшебного фонаря, драгоценная для Гуркина, старинная стеклянная пластинка с флорентийской «Санта-Марией…»? И не напоминанием ли об обиднейшем инциденте торчал сейчас посредине зала никак лектором не используемый волшебный фонарь? Правда, и в новых веяниях, ворвавшихся на крыльях Шанского в этот зал, что-то было влекущее, чуждое, но бередящее, по грустному блеску глаз чувствовалось, что вопреки психологически понятному отторжению новомодных идей слушал Гуркин с интересом, словно пытался заглянуть в жизнь, где для него уже не найдётся места. Не зря, не зря он поднялся из бильярдной… восково-жёлтый, изборождённый морщинами; две из них, самые глубокие, резкие, как энергичные штрихи мягким карандашом, начинались у слегка дёргавшихся больших ноздрей и с выразительной безнадёжностью стекали вниз, к смятому воротнику, обводя бескровный рот, подбородок. На Олеге Ивановиче, который по-прежнему сжимал иссохшими пальцами кий, топорщился тёмный поношенный, в меловой пыли и пепле «Беломор-Канала», пиджак с засаленными орденскими колодками над левым кармашком.

Поделиться:
Популярные книги

Третий

INDIGO
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Третий

Развод, который ты запомнишь

Рид Тала
1. Развод
Любовные романы:
остросюжетные любовные романы
короткие любовные романы
5.00
рейтинг книги
Развод, который ты запомнишь

Газлайтер. Том 4

Володин Григорий
4. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 4

Законы Рода. Том 4

Андрей Мельник
4. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 4

В лапах зверя

Зайцева Мария
1. Звериные повадки Симоновых
Любовные романы:
остросюжетные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
В лапах зверя

Ну, здравствуй, перестройка!

Иванов Дмитрий
4. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.83
рейтинг книги
Ну, здравствуй, перестройка!

Идеальный мир для Лекаря 23

Сапфир Олег
23. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 23

Ох уж этот Мин Джин Хо 4

Кронос Александр
4. Мин Джин Хо
Фантастика:
попаданцы
дорама
5.00
рейтинг книги
Ох уж этот Мин Джин Хо 4

Жена неверного ректора Полицейской академии

Удалова Юлия
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
4.25
рейтинг книги
Жена неверного ректора Полицейской академии

Медиум

Злобин Михаил
1. О чем молчат могилы
Фантастика:
фэнтези
7.90
рейтинг книги
Медиум

Кодекс Крови. Книга VI

Борзых М.
6. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга VI

Камень. Книга восьмая

Минин Станислав
8. Камень
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
7.00
рейтинг книги
Камень. Книга восьмая

Шайтан Иван 2

Тен Эдуард
2. Шайтан Иван
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Шайтан Иван 2

Сын Тишайшего 4

Яманов Александр
4. Царь Федя
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Сын Тишайшего 4