Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
И Шанский опять шумно сглотнул слюну, опять напомнил для лучшего усвоения, что городской текст – суть разброшюрованная книга, она читается по частям, разновеликими, произвольно выбираемыми и отмеряемыми бытовыми ситуациями страницами ли, абзацами, хотя в памяти живёт, как их динамическая множественность, так и прихотливость связей между частями, – да-да, в известном смысле любой город, но Петербург, прежде всего и давным-давно, с дивной яркостью воплотил мечту зарвавшегося литературного авангардиста: читай с любой страницы, с любой строчки, пересочиняй сочинённое, выстраивай свой сюжет; в Петербурге
Описав очередной круг, который убедительно – хотя бы для Соснина – скрепил предыдущие рассуждения, Шанский всё же застрял – не смог не вернуться к художественному эффекту долгого накопительства разнородных форм, явленному и чудесно сгармонизированному Петербургом, где демонстративный стилевой разнобой нет-нет да воспринимается как торжество одномоментного творческого акта и может поэтому послужить вдохновляющей моделью индивидуального проектного поведения.
– Вряд ли кто оспорит феноменальную даровитость времени как художника! Конечно, время – художник, защищённый от критики, все его несуразицы и те – в масть! Если бы какой-нибудь зодчий наворотил нечто, сравнимое по сложности и пестроте с тем, что сотворило время, его б обязательно упекли в психушку, – прижал платок к носу, высморкался.
Медленно сложил, положил платок в карман.
– И поэтому порой мнится, что небесный куратор города Святой Пётр, городской наш ангел-хранитель, был ещё и доверенным агентом времени. Эдакий шутник-каламбурщик, он черпал, что попадалось под руку, из кладезей прошлого и будущего, весело смешивал давние идеи-формы, отчасти знакомые ему по Риму, с едва проклюнувшимися. И отчего бы небесному покровителю-шутнику не вселиться внезапно в земного зодчего, не соблазнить его рискованным соперничеством со временем? – Шанский подмигнул Соснину; продолжая с ним немой диалог, лектор благодарно ссылался на первоисточник столь вызывающего предположения.
Ну и память у Шанского, всё помнил и вспоминал в нужный момент, использовал… да, шли по каналу к Бызову, ну да, на день рождения бызовской дочки, говорили о тщете такого соперничества.
– Смотришь, смотришь на Петербург и, пофантазировав всласть, невольно воображаешь: не было постепенности, растянутости, терпеливого собирательства, а был безумный порыв одинокого художника, посягнувшего заменить многих в творении большой формы и позаимствовавшего у замысла времени помимо смелости-устремлённости ещё и кое-какие ограничительные условия – правило брандмауэра и пр. А что, не он ли, одинокий безумец, и создал этот новаторски смешавший признаки и знаки разных стилевых традиций архитектурный парафраз мировой культуры?
Впрочем, развивал Шанский свои и чужие фантазии уже в ресторане, за «Столичной» и «Бифштексом по-деревенски».
Владилен Тимофеевич с Виталием Валентиновичем, Герберт Оскарович, которому лестное приглашение руководителей Творческого Союза помогало зализать нанесённую Шанским рану, а также пожилая дамочка с седой
У Шанского же накануне в котельной выдавали зарплату, он пригласил Соснина с московским теоретиком отпраздновать свой публичный успех в ресторане; путь в ресторан получился долгим.
Сначала Шанского затерзали вопросами у камина.
– Что выступает интегратором языков?
– Видение, обновлённое видение!
– Мы видим петербургский текст как постмодернистский, и всё тут? А реалисты видели петербургский текст как реалистический, символисты – как символистский?
– Ну да, ну да, а то, что реалистам или символистам мешало так, сквозь призму своего стиля, видеть, они списывали на изъяны Петербурга, на его пороки и мороки.
– А если я так не вижу? Если я так не хочу и не могу видеть?! – не удержался вклиниться, хотя торопился опрокинуть престижную рюмку, Герберт Оскарович.
– Скоро увидите! Ещё нынешнее поколение советских людей будет жить при постмодернизме! – Шанский энергично закинул за плечо шарф, – учтите, искусство моделирует жизнь, учтите, вовсе не наоборот! Как мы посмотрим из искусства на жизнь, такой она нам и представится, а время…Время всех нас обратит вскоре в постмодернистов независимо от того желаем мы этого или нет; надувшись, Герберт Оскарович окончательно водрузил на нос очки и, позорно покидая поле словесного боя, победно зашагал к потайной лестничке на антресоль.
– Не получается ли, что мы, забравшись на свой шесток, произвольно нацепляем ярлык…а потом кто-то другой срывает ярлык и…
Шиндин, поглядывая на камин, качал головой, шептал: всё записывают, всё…
– Ну да, мы даём явлению имя, ветры времени его, это имя, начинают трепать. Разве над слезоточивой прозой Карамзина мы утираем сегодня натуральные слёзы? Нет, мы просто-напросто из школьного курса знаем, что это сентиментализм. И как тут не повториться? Когда рассматриваем особнячки, ровесников «Бедной Лизы», и мысленно сглатываем умилительную слезу, то обязательно улыбаемся – до чего наивны!
– Получается, что…
– Что наши самые дерзкие допущения с течением времени для других, умствующих уже после нас, становятся общим местом! Не надо обижаться на время!
– Но тогда получается, что самое время – гениальный, неспешный, предусматривающий все свои манёвры постмодернист, ко всему наделивший нас в нужный момент нужным видением? Я правильно понял?
– Правильно! У зрелого города, как упоминалось, складывается сознание и самосознание, сознание же, если оно не маниакальное, закольцованное – заведомо полижанровая психическая субстанция и потому…
– Мы мысленно забегаем вперёд, чтобы оглядываться назад?
– Примерно так.
– Можно ли назвать главные признаки?
– Я не настолько далеко забежал вперёд, чтобы, загибая пальцы, перечислить…
– А правильно ли я понял, что постмодернистский текст прежде всего рассказывает о себе самом, о своей форме?
– Да, именно так…и, – Шанский, осушив нос, добавил, – рассказывает, как подпольный парадоксалист, сам себя перебивая, рассказывает…
– Но как вникнуть в суть этого рассказа, как? И есть ли вообще…