Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
– А арка Новой Голландии разве не символизирует обломок римского величия – обрушающийся, тускнеющий, зарастающий лопухами? Романтический колорит заброшенности, упадка…всё преходяще – вздыхает, глядя в слёзное струение Мойки, чуть ли не всеми позабытый памятник Деламота – да, всё преходяще, но остаётся красота. А если так, если остаётся, то – это не только обломок былого величия, но и одна из опор величия будущего. Время, разрушая и созидая, словно неспешно примеряется к неведомому, застолбляет зоны нервных сплетений новой – сотканной будущим, неожиданной, хотя непременно гармоничной – городской ткани. Пока же…
Шанский, подмигнув Соснину, уже читал
Шанский, очевидно, решил, что пора смешать уже заявленные тезисы с новыми, не менее удивительными. Он заговорил о зыбком статусе Петербурга и его блистательном запустении – о провинциальности столицы, о столичности провинции, о том, что та же арка Новой Голландии, как никакой другой ветшающий памятник, стала образом и образцом этой зыбкости, этой тихой русской мистики в античном декоре. Подумать только, Петербург – это и культурный центр земли, и край света!
Как-то неуверенно кивнул Нешердяев.
– Архитектура – неразгаданное искусство, – мял в руке носовой платок и грустно возвещал Шанский, – ибо неразгадываема до конца тайна времени, которое творит архитектуру вовсе не для своей эпохи, для будущего.
Переварили?
– В самом деле, Пётр вожделенно смотрел на Запад, однако воображал чудо-город, способный европейский Запад затмить.
Вроде бы переварили.
– И сегодня вечность проступает сквозь тление, – декламировал, явно цитируя чьё-то вдохновение, Шанский, – истлевающая золотом Венеция и даже вечный Рим бледнеют перед величием умирающего Петербурга. Россия забывает о его существовании, но он ещё таит огромные запасы духовной силы…
Филозов было насторожился, но…
– Как неожиданно – прекрасно и забавно – всё получилось! Разве не восхитительны гиперболические вариации на темы Рима? – водные просторы Петербурга и высыхающий ручеёк-Тибр, имперский Петербург, позаимствовавший барочный трезубец Рима, хотя в Риме империей давным-давно уже и не пахло…да, трезубец. Ох уж эта затея на троечку, искренне выдаваемая за чудо градостроительства!
И пока собирались возразить…
– Да, строилась столица столиц, а получилось – на первый взгляд – уникальное средоточие банальностей! Здесь собраны все отходы художественных откровений Европы, петербургская архитектура – заведомо подражательная и значит – провинциальная, не так ли? Но – невиданная, прелестно-нелепая! Дворцы в покрашенных мазанках! – Шанский захохотал. – А архитекторы-первостроители, эти провинциальные швейцарские итальянцы, которых в Европе никто не знал? А Монферан? В Париже подвизался жалким чертёжником, а у нас что отгрохал? И – успокаиваясь, изменяя слегка угол зрения, – невиданный город собирался из подражаний, есть и символ этого собирательного высокого подражательства, символ, коим стал… о чём я? О Михайловском замке! Присмотритесь к нему повнимательнее и вы с удивлением узнаете детали дворца в Сен-Дени, узнаете структурные фрагменты и элементы декора, словно собственноручно вырисованные Перуцци, Виньолой, Липпи, но воедино и мощно
Помолчав после залпа восклицаний, промокнув нос платком, Шанский вновь припомнил величавую провинциальную апокалиптику, изначально предрекавшую Петербургу опустение, смерть, посетовал на историческую заминку в развитии областного города, как если бы обвёл печальным взглядом пожухлые фасады бывшей столицы, обваливающиеся карнизы, балконы, но – не замечая явно выказанного взлётом бровей недовольства Филозова – не стал искать в обозримом будущем шансы для возрождения.
Опять помолчал.
– Скажите, почему вы… – неожиданно поднялась в заднем ряду сухощавая пожилая дама с седой башенкой на голове и старательно подмазанными узенькими губами, она руководила секцией архитекторов старшего поколения, – скажите, почему вы, Анатолий Львович, столько внимания уделили Новой Голландии? Да, памятник в бедственном состоянии, руки до всего не доходят, но есть же свежевыкрашенные Кваренги, Росси…
– Глядя сегодня на Новую Голландию, легче представить Рим, захваченный варварами, превращённый ими на много веков в провинцию.
Шанский уморительно наморщил нос, чтобы унять прыть Филозова, почуявшего неладное, и опять помолчал.
Шанский вернулся к брошенным мыслям.
– Нечитанными свитками развёртываются пространства…
– Дома – сгустки времени, его, если угодно, – хохотнул, – тромбы. А пространства – обманки времени, его разреженные, невидимо-проницаемые, прозрачные состояния…и эти мнимости подчас важнее, чем…
Соснин вдруг заметил Гуркина, протиснувшегося сквозь толчею в дверях, вставшего рядом с всё ещё сокрушённо качавшим головой Шиндиным; у Гуркина при словах Шанского о роли мнимостей задрожали губы, пальцы нервно сжали кий, который он почему-то не оставил в бильярдной.
– Фабула большой формы отливалась в долгом напряжённом со-стоянии знаковых ансамблей и внестилевых, вроде бы бессодержательных пауз: иные из них излучали свет и лепили городской текст светотенью, в иных нагнеталась темноватая, но мощная образность. Пауза – пространство – и собственно текст – объёмы – образуют по сути взаимодействие двух текстов, восприятием сцепляющихся в один.
Пожевал язык, заметил, что паузы – важный элемент поэтики стиха и прозы, это вообще элемент художественности, её субстанция – у Чехова, к примеру…
– При чём тут Чехов?! – вспылил Герберт Оскарович, он не мог скрыть возмущения, – мы не литературу собрались обсуждать, а…
– При чём Чехов? – с коварным миролюбием улыбнулся, – вы, Герберт Оскарович, знаете, почему провалилась на премьерном представлении «Чайка»?
Герберт Оскарович, реаниматор-миссионер функционализма, дохлым знаменем коего размахался в интересах быстрой научной карьеры, мало что знал за границей своего шкурного интереса и растерянно замолчал, осмотрелся, ища поддержки.