Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
По каким законам, каким?
Ощутил бессилие не только мыслей, но и воображения. Понадеялся на ночные прояснения в голове.
После дневных часов торопливо-возбуждённых листаний, зачарованный Соснин ночью подолгу не мог заснуть, проецируя на экран зрительной памяти похищенные у сундука видения, пытаясь за них проникнуть, сопрячь неожиданные впечатления со своим, пусть и скудным опытом. Упоительные ночи познания! – никто не мешал опять и опять, никак уж не впопыхах, листать альбомы вперёд ли, назад; не толкал, подгоняя, Шанский, не придавливал, не нудил огнедышащий Бызов.
О чём думал Соснин, ворочаясь с боку на бок?
Сначала о лампочке, конечно, о чудесной лампочке, ярко горевшей за чёрным бархатом картинной ночи, точнёхонько – за феерически-зелёной луной. Да, первое впечатление не обманывало его, вопреки астрономической непреложности луна не отражала свет солнца, ибо не был солнечный свет зелёным. Кто-то – всемогущий, как святой дух – пропускал солнечные лучи сквозь зёлёное стёклышко? Нет, нет, источник таинственного зелёного сияния прятался за луной! И о том ещё с сожалением думал Соснин, что он, бесталанный, не умел зажигать свою чудо-лампочку
Приближался к разгадке: именно там, по ту сторону искусства, находились и его жестокие стимулы.
Но почему не было туда доступа, почему? Вроде бы доступ был… он не сдавался, всё ещё желал пространственной определённости, зримости того, что существовало, но никак не удавалось увидеть; опять потоптался в курзале по ту сторону светящегося экрана, внимая тайнам двуликости. Повезло? Наблюдал ненароком зримое чудо потайного расслоения образа – один экранный лик обращался к зрителям летнего кинотеатра, другой – к нему, только к нему.
Подмена, позорная подмена! Самообман! – мог на такое клюнуть? Укорял себя, ссорился с собою, не способным дисциплинировать простейшие мысли. Конечно, оказался всего-то допущенным к результату – из-под кроны ясеня смотрел готовую киноленту, её, разлитую световым лучом по экрану, не возбранялось рассматривать с любой стороны экрана, коли экран был прозрачен… просто-напросто
Вот бы о чём-нибудь приятном подумать…
И ночь дарила передышку ему. Душевные бури затихали, по телу разливалось спокойствие, он вспоминал, что острее, полнее ощущал жизнь не тогда, когда из последних сил переплывал Неву, а после заплыва; покачивались блики, из-за спины вылетал, сорвавшись с липы, листок.
Передышка получалась недолгой. Что, если не переводил дух, а стыдливо увиливал от главных мыслей?
Прокалывал взгляд блестящих глаз охристого круглолицего ангела, того, второго ангела, испытующе выглянувшего из-под пухлой ручки младенца, которая тянулась к Мадонне; Соснин вздрагивал, зажмуривался. Не понимал, где он – здесь ли, там; что-то изводящее, страшное копошилось рядом с ним, совсем рядом.
У изголовья, соскальзывая с альбомных страниц, сгущались кошмары.
Редкими лучистыми промельками в щёлке оконной шторы пролетали машины. Шуршали шины… Соснин вслушивался в сонное дыхание матери, чудилось, улавливал сквозь гул волн и дыхание отца там, в далёком Крыму.
А где сейчас дед? – изумлённый Соснин на миг очутился у мокрого холмика, близ пары голых, истерзанных ветром и дождём кладбищенских тополей. Неужели дед всё ещё смиренно спал в заколоченном ящике, под землёй, поливаемой с ночного зимнего неба? Нет, он бодрствовал рядышком, затрепетало сердце – дед совсем близко. Соснин не двигался, лежал и ждал, сейчас дед-невидимка сухой прохладной ладонью коснётся горячего лба: ты, Илюша, не простудился? Каким-то параллельным зрением увидел тощую длиннющую, в тысячи километров руку деда, пробившую ящик, холмик, чтобы дотянуться оттуда, из крымской могилы. Был рядышком, а руку тянул оттуда? Голова непроизвольно дёрнулась на подушке, качнулся шкаф, в зеркальную створку, сжавшись, закатился рояль; словно взаимно сдвинулись предметы на заинтриговавшей днём обманчиво-простой картине Магритта, за ними, во внезапном зиянии… да, дед находился по ту сторону живописи, в той безграничной тесноте, где столько всех и всего собралось; там всё больше того, что задевало когда-то здесь, прошлое перемещалось туда? Не там ли, кстати, в комплекте с собственной готовальней, пребывал теперь и немало досаждавший Соснину своей отличной успеваемостью и примерным поведением дядя? Как выглядел он, легендарный дядя? Не представить. Однако и знакомое до мелочей, попав туда, пугало таинственностью, там ломались и правила, которым до сих пор подчинялись предметы и понятия, прежде казавшиеся незыблемыми.
Здесь и там, отсюда – туда, до чего просто… а как связаны сейчас и тогда?
Спал сто лет и проснулся? Снова испытывал щемящим, устрашающим блаженством киноэкран.
Смерть не страшна… Вот и теперь надо мною она кру-жит-ся…
Можно ли увидеть кружение смерти, увидеть, как смерть смотрит сверху, сквозь потолок, а то и из-под потолка, выбирает тебя или, напротив, откладывает свой выбор?
Увидеть кружение худющей крючконосой старухи с косой, от выбора которой все-все зависят?
И беззвучно ли смерть кружится, готовясь к выбору?
Только б не шевельнуться.
Ощутил слабые шорохи проникающей близости, душа съёжилась.
Как близко обитала смерть… и так же близко заряжались её тайной роившиеся предметы, пейзажи, лица, переместившиеся сюда из прошлого, они совсем близко, вместе – то, что было, что поразило и запомнилось, и… смерть, то, что – будет?
Зрительные образы, днём яркие, острые, в темноте мучились собственной никчемностью; возбуждение изматывало Соснина – уповал на ночные озарения, но так и не смог вообразить пространство, двойственное пространство, которое умещалось бы и в нём, коли обладал внутренний миром, и вне его, хотя близко-близко; напрягался увидеть то, что изначально оставалось недоступным для зрения. Растекался шкаф, сливаясь со складками шторы, потолок плыл, расплющенным облаком зависал над золотисто-тёмной кромкой обоев. Нет, по ту сторону не было никаких особых пространств, были – клубления, роения… только душа… не так, не так! Душа смыкалась с памятью, клубления-роения образно выплёскивались по ту сторону, когда творилось искусство, пребывая, пока жил, внутри; образность и душа подвижны – здесь и там, туда и оттуда, а всё вместе – «я»? Несомненно! То, что таилось по ту сторону живописи, таилось не где-то во вне, в самом художнике. Надо мною она кру-жит-ся… да, да, вездесущая смерть, кружась, выбирая жертву, исподтишка преобразовывала клубления-роения на свой лад…
За окном пронеслась машина.
Повернулся на бок, зарылся в подушку.
Опять, опять мимо главного! – что за душа, где она, где? И почему только душа бессмертна? Беспомощно натянул на голову одеяло. И как, как именно всё грубое, всё смертельно-страшное, чем затемнялась жизнь, смешивалось с искусством? Так же, как смешивались крупицы разных красок, образуя неожиданный цвет? Или – как молекулы запахов? Запах пота смешивался с запахами ванили, корицы.
Ночи не хватало на изводящие размышления, ощущения, артель напрасный труд; засыпал.
Каков я сам там, по ту сторону, каково моё «я»? Глядя в зеркало, чувствовал как мало ему могли рассказать о его «я» нос, рот, глаза. Интересно, о чём думали прошлой ночью Бухтин, Шанский? – Соснин чистил зубы, торопился в школу.
Верилось, что не меньше, чем он, взволнованы, раззадорены, озадачены, хотя и Валерка, и Толька, да и сам он, когда листали гипнотические альбомы, будто бы языки проглатывали; догадывались, что живопись, предлагая одинаковые для разных людей изображения, вступала в путаные контакты со всеми зрячими, ибо то, что скапливалось по ту сторону живописи – касалось каждого по-отдельности.