Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
В большой комнате Валерка любил сидеть перед камином на корточках и, озарённый догорающей головешкой, выбивать из неё кочергою искры. За порог этой комнаты, в кабинет отца, Валерку и его школьных гостей не пускали, чтобы, упаси Господи, не отвлечь учёного, не сбить с мысли, хотя дверь в кабинет чаще всего оставалась открытой. И ещё – в каминной комнате был эркер с просторнейшим подоконником, на нём, когда отцовский кабинет опустел, соревновались – кто посмелее, кто подальше сумеет высунуться из эркера: поочередно ложились поперёк подоконника, друзья-соперники для страховки придерживали смельчака за ноги, надо было так высунуться, так налево вывернуть шею, чтобы увидеть колокольню Владимирского собора. На освоение гимнастического трюка их собственным примером подвигнул Бызов; плечистый, с могучей грудной клеткой
И почему такой замечательной квартирой не соблазнились в своё время пролетарии, революционные солдаты, матросы?
Как бы то ни было в глубине квартиры, там, где в ломаный, переменной ширины коридорчик, кое-как освещённый дворовым окном, выходили кухня, уборная и спальни разных размеров, ютились лишь дальние родственники Юлии Павловны, матери Бухтина, а позднее, когда приживалы вымерли, глубинные комнаты после быстрых разводов доставались бывшим жёнам Валерки; Шанский обозвал уплотнявшуюся таким манером квартиру гаремом враждовавших жён.
На треугольной лестничной площадке Соснин звонил в левую дверь.
Его встречало большое помутневшее зеркало, чуть в стороне и сзади за ним угадывалась пляска каминного пламени.
Левее светилась столовая, там, на тахте с оранжевой накидкой возлежала с английским детективом Юлия Павловна, периодически, не отвлекаясь от книжки в яркой мягкой обложке, она тянулась к ментоловому карандашику, брала с тумбочки, чтобы потереть виски… А справа от зеркала, по оси гостиной, в глубине её, на фоне проёма в ротонду, темнел силуэт Валеркиного отца, Соломона Борисовича Бухтина-Гаковского. В статичной задумчивости он возвышался над просторным тяжёлым рабочим столом, над рукописью, и смотрел прямо перед собой, в центральное окно ротонды, которое поблескивало в обрамлении густых тяжёлых складок портьеры; даже на изрядном расстоянии, в соседней комнате, ощущалось напряжение духа, рождающего небывалые мысли, идеи.
Конечно, хлёсткую формулу придумал позднее Шанский, но её и Валерка не захотел оспаривать – Шанский полагал, что Соломон Борисович по праву гения вполне мог мечтать о своей башне, о башне формалистов, способной затмить славу башни символистов на углу Таврической и Тверской: купольной башни Вячеслава Иванова, пантеона символизма, единственного русского стиля.
Хотя – опровергал вскоре Шанский свою же формулу – с гостиной-кабинетом, пусть и помнившей многие славнейшие имена, смыкалась ведь не башня, а ротонда, служившая всего-то скруглённым основанием вознесённой, но необитаемой тощей башенки. И в маленькой ротонде претенциозный художественный салон бы не уместился, да и время пятилеток такие салоны не поощряло. Поэтому ротонда скорее вызывала ассоциации с капитанской рубкой, встроенной в острый нос корабля, который застыл на вечной стоянке, на худой конец – с творческой башней тихого индивидуального заточения.
Спина, запомнилась прежде всего неподвижная спина Соломона Борисовича.
А он живой? – подумал даже Соснин, увидев спину впервые, но тут сомнения отпали, гений почесал мясистое ухо.
Живой гений! Но недолго ему оставалось жить.
Когда бы не являлся Соснин к Валерке – днём солнце светило со стороны Разъезжей поверх двухэтажного домишки с почтой и булочной в левый ряд окон, вечером справа, за Фонтанкой, загорался закат – Соломон Борисович, облачённый в домашнюю вязаную безрукавку, не оборачиваясь, сидел спиной к двери за рабочим столом, который гордым устоем врос в тусклый блеск паркета; стол можно было при желании обойти, войти в ротонду, постоять там, озирая небо, но и такое простое желание погружённого в свои думы хозяина стола, похоже, не посещало.
Или ему хватало того, что видел краешек неба над коньком крыши снизу, не вставая, в арочном полукруге осевого окна ротонды?
Спина Инны Петровны, мачехи Шанского, тоже запомнилась, но тем, что непрестанно дёргалась, сгибалась
Спина и… нос? – Нос его, – грустно улыбалась, оценивающе оглядывая Валерку, чей нос грозил намного перерасти отцовский, Юлия Павловна, – нос его породил множество шаржей, не очень-то дружеских, кто-то из близких Соломону Борисовичу художников, кажется, Акимов, даже изобразил многоуважаемый нос в виде туловища насекомого, благо его слюдяными крылышками оседлало пенсне.
Да, сбоку, сквозь дверь каминной комнаты, непосредственно соединявшей её с гостиной, иногда удавалось в дополнение к худому затылку увидеть столь же статичный, как и спина, профиль с огромным носом и узкими губами, а поскольку голова постоянно была чуть наклонена к рукописи, Соломон Борисович, если бы снял пенсне и немножко подгримировался, стал бы точь-в-точь длинноносым артистом Таскиным в роли Скупого из одноименного мольеровского спектакля – противно-алчные склонённые профили Таскина-Скупого украшали яично-жёлтый, с белыми рустиками, цокольный этаж театра на Владимирском. Необъяснимое, несправедливое сходство с портретным воплощением скупердяя! Ведь после внезапной трагической кончины великого формалиста многие его почитатели, включая Льва Яковлевича, который и вовсе Соломона Борисовича боготворил, твердили, пусть и вполголоса, что не выдержало щедрое сердце. При этом поговаривали, опять-таки вполголоса, а то и шёпотом, что мало ему выпало от злобных мозговых промывок в университете, так ещё спровоцировал знакомый, попавший в зависимость от органов, что Соломон Борисович по сути погиб случайно – с дворником и понятыми не арестовывали, не увозили на воронке из дому, даже квартиру не обыскивали; профессора якобы пригласили по телефону на беседу, переросшую в допрос, который вели два следователя…
Разноголосица, недомолвки, слухи.
Как-то разболтались подруги Юлии Павловны, три Лидии, как их называли, но Соснин ничего не понял.
– В доме повешенного не говорят о… – деликатничал Шанский; и они не задавали вопросов. Попозже Валерка сам кое-что рассказывал, преимущественно – весёленькие истории; будто бы один из партийных гонителей отца, директор университетской библиотеки, – спился, удивил самых горьких выпивох, укусив за ухо милиционера, погиб пьяный под колёсами.
И как Соломона Борисовича сумели спровоцировать на самоубийственное высказывание, какие литературные секреты выведывали у гениального формалиста органы, хотя и так всё обо всех знали? Он был редкостно молчалив. Вот писал много, правда, спина и локоть не двигались, а перо бегало, бегало. Он и гостей словами не баловал, больше слушал. Заскочила жившая прежде в соседней квартире, за стенкой, Лидия Корнеевна, сухая, в тёмном закрытом платье, похожая на строгую учительницу – Соломон Борисович, Юлия Павловна очень её любили. В тот день, запомнил Соснин, Валеркины родители были мрачные, подавленные, и на лице Лидии Корнеевны лежала тёмная тень. Соломон Борисович по обыкновению молчал, Юлия Павловна нервно перекладывала бумаги, пока гостья препарировала газетную подлость: августейшие усы торчат из каждого слова…
Заскользив войлочными туфлями по паркету, Юлия Павловна прикрыла дверь, хотя узенькая щёлка осталась.
– Обложили Анну Андреевну?
– В новой блокаде – не здороваются на улице, не звонят.
– Может быть, ей лучше – в Москву, в Москву?
– При её-то любви к Чехову?
– Ха-ха-ха…
– С Михаилом Михайловичем встречались?
– Думаю, душа трепещет, но он по-офицерски храбрится.
– Боялась, что его доконает инквизиторский пир бездарностей.
– А Изя молодец, один отважился бросить вызов! Аплодисменты с усмешкою дорогого стоят.
– Увы, смеётся тот, кто…
Вновь бесшумно приблизилась Юлия Павловна, поплотней притворила дверь.
Однако куда чаще дверь из каминной комнаты в гостиную оставалась открытой, удавалось услышать его голос.
Когда Валерка с Шанским и Сосниным прочитали «Два капитана», он, слегка картавя, сказал Юлии Павловне, которая беззвучно приплясывала перед ним на суконке, доводя до блеска паркет, нечто невразумительное. – Юный скобарь-Серапион подавал большие надежды, а в Москве стал облегчённо писать.