Приключения Вернера Хольта. Возвращение
Шрифт:
Зато комната Хольта наверху оказалась просто сказкой. В окна заглядывали голубые ели, сквозь их ветви сверкало внизу озеро, а вечерами где-то рядом заливался соловей. До чего же самозабвенно поет эта пташка, ее песня навевает то радость, то печаль, то грусть одиночества. Недаром поэты славят соловья. «Всю ночь до рассвета мне пел соловей…» Уж не Шторм ли это? При мысли о Шторме ему невольно вспомнилась Гундель. Гундель, которая сейчас где-то в походе. Но Хольт подавил закипающую горечь, и мысли его обратились к Ангелике. С Ангеликой слушал он недавно в лесу на окраине пение соловья. Ангелика! Если б не Гундель, он был бы счастлив с Ангеликой. Ангелика, милая девушка, прелестное дитя, сколько радости он узнал бы с ней, если бы не Гундель! Да, Гундель. Слушать
Уже на следующий день Хольт готов был возненавидеть Аренсов. Он катался с ними по озеру, а в пять часов пил у них чай на террасе. Его представили другим гостям, среди них — некоему господину Грошу и его дамам. Это был экспроприированный банкир, несносный болтун, говоривший на швабском диалекте и то и дело вставлявший в свою речь «скажем прямо»: «Эти люди, скажем прямо, не способны восстановить страну без нас, хозяев промышленности и финансов, скажем прямо…»
Фрау Аренс, страдавшая ожирением, задыхалась и хватала ртом воздух, однако уму непостижимо, сколько она умудрялась выпить и съесть.
А вечером, когда можно было наконец удрать от гостеприимного семейства, Хольта ждали в деревенской гостинице сидр и танцы и целый цветник девушек — девушек из окрестных деревень и городских девушек. Здесь можно было потанцевать и пофлиртовать вволю или, сидя над озером, глядеть на луну и целоваться, захмелев от сидра.
Еще до полуночи Хольт поднялся к себе и, стоя у окна, сказал вслух: «Все отвратительно, мерзко!» И снова слушал пение соловья.
Уже на другой день он вернулся в город. Сел за работу, но не мог сосредоточиться и все думал о Гундель, которая должна была вечером вернуться. Так он и просидел бесплодно весь праздничный день над книгами. Он чувствовал усталость. Скорей бы наступили каникулы! Но когда вечером приехала Гундель, оживленная и загорелая, к Хольту вернулось обычное равновесие. Он посидел часок у Гундель, с успокоенной душой слушая ее рассказы.
А затем наступил вторник.
В этот вторник Хольт к вечеру заглянул в правление завода, чтобы договориться с отцом и Гундель насчет предстоящего уже на этой неделе переезда. Как вдруг телефонный звонок. Фрейлейн Герлах выронила трубку. «О господи!» Профессор взял трубку, послушал и положил ее на рычаг.
— С Мюллером плохо! — сказал он.
Все бросились к баракам.
В маленькой комнатке с тремя телефонами фрау Арнольд беспомощно стояла на коленях возле Мюллера. Смертельно бледная, она не переставая твердила: «Помогите ему… Да помогите же ему!» Хольт с отцом перевернули Мюллера на спину. Профессор сразу же вызвал по телефону карету скорой помощи, а затем позвонил в университетскую клинику.
Хольт стоял рядом и, глядя на расплывающееся перед глазами лицо Мюллера, говорил себе, что смотрит в лицо умирающего. Челюсть отвалилась, из горла вырывался хрип.
Где-то рядом звучал голос:
— Соедините меня с главным врачом!.. Да, по срочному, неотложному делу! Алло, говорит Хольт… Хорошо, что вас застал, коллега. Речь идет о моем ближайшем сотруднике, я прикажу отвезти его прямо к вам…
Голос отца звучал громко, но словно издалека, и только лицо Мюллера было рядом, такое знакомое, но изжелта-бледное, опустошенное, отмеченное смертью. Да, Мюллеру конец! Ты хотел ему что-то доказать, добиться его уважения, а там и похвалы и, может быть, совсем уже скоро прежнего чудесного дружеского кивка: «Ну, как поживаем, Вернер Хольт?» Слишком поздно! Сознайся же: ты жаждал одобрения Мюллера, ты рвался убедить его любой ценой, что оно возможно, это превращение, о котором говорится в романе Бехера, ты работал, не жалея сил и, быть может, уже стал другим, в какой-то мере стал другим, отчасти и ради Мюллера, но еще недостаточно, цель все еще далека. Ты уже ему не докажешь, что в силах это сделать! Нет! Вмешалась смерть и все перечеркнула жирной чертой. Признайся же перед лицом смерти: ты бы ничего не пожалел, чтобы стать другом этого человека, стать таким, как он… Подострый септический эндокардит… Далекий голос
Хольт и Гундель стояли перед бараком. Сами того не замечая, они схватились за руки и крепко прижались друг к другу. Осталось чувство пустоты, зябкая дрожь охватила обоих. Там, где только что стояла машина, в воздухе повисло облако пыли, оно постепенно рассеивалось.
Вечером Хольт пытался работать, но не мог успокоиться; волнение, растерянность не проходили; напрасно он силился понять, почему его так потрясла смерть этого человека. Ведь он в сущности был едва знаком с Мюллером и, как все на заводе, знал, что Мюллер неизлечимо болен, что не сегодня-завтра он умрет. Но сейчас, когда Мюллер и в самом деле лежал при смерти, Хольт не находил себе места. Он видел перед собой лицо Мюллера, то приветливое: «Ну, как поживаем, Вернер Хольт?», то суровое, замкнутое: «Что вы, что ваш приятель, — оба вы деклассированные отщепенцы!» Видел его лицо изжелта-бледным, угасшим. Перед Хольтом вставали тени прошлого: смерть Петера Визе, узники в полосатых куртках… Угрызения совести, желание стать другим и скорбь, неподдельная скорбь.
Наутро он позвонил Готтескнехту и отпросился с занятий. Он поехал в университетскую клинику. Корпуса клиники стояли в обширной каштановой роще в западной части города. Хольт управился о Мюллере. Следуя указаниям, он нашел нужный корпус, но его не впустили. Мюллер еще жив, сказали ему. Под утро он ненадолго пришел в сознание, вот и все, что Хольт узнал. Однако он пробился к главному врачу, представился, и его впустили в палату.
Мюллер отходил. Он лежал без сознания, без движения. Дыхания почти не было, грудь едва заметно колебалась. В осунувшемся лице никаких признаков жизни, ибо вместе с сознанием угасла воля, и ничто уже не мешало физическому распаду. Но суровые черты смягчились, лицо успокоилось, расслабло.
Хольт старался запечатлеть в памяти облик умирающего — облик страдающего, борющегося, непобедимого человека. Лицо Мюллера постоянно напоминало ему, что было время, когда этого человека оплевывали, топтали, убивали по частям, и что он, Хольт, был в ту пору послушным орудием истязателей. Лицо этого человека было для него напоминанием, а затем и постоянным стимулом. Помни о Мюллере!
На стуле у окна лежали вещи Мюллера, на спинке висел знакомый ватник. Хольт подошел, отстегнул значок — красный треугольник — и вышел из палаты.
Хольт засел за книги. Но во второй половине дня ему помешали.
Это был Шнайдерайт. Он был бледен, словно после бессонной ночи, в нем чувствовалась подавленность, а когда глаза их встретились, между ними словно перекинулся невидимый мостик: скорбь о Мюллере. Хольт не успел предложить гостю стул, как тот уже сел на кровать и уперся локтями в колени, в руках он держал тоненькую брошюру.
— Простите, я не стану отрывать вас от занятий, — начал Шнайдерайт, кивая на письменный стол. Голос его звучал до странности тускло. — Мне надо только кое-что коротенько вам рассказать. Перед праздниками мы с Мюллером ездили в угольный район. На обратном пути он долго со мной говорил. Он был уже очень плох… Вы знаете: приступы удушья, слабость, холодный пот.
— Не так слабость, как боли, — отозвался Хольт. — Я лишь сегодня узнал, что ему пришлось вытерпеть за последний год: эмболы в печени, в почках, в селезенке… Холодный пот выступал у него не от слабости, а от приступов боли.
— А ведь и виду не подавал! О, дьявол, до чего же это был железный человек!
— Исполин! — подхватил Хольт. — И подумать только, что такой исполин тоже был человеком и что на него нам следует равняться…
Шнайдерайт отрывисто рассмеялся, не раскрывая рта.
— Вы хотите сказать, что обоим нам — каждому в своем роде — это было бы не по зубам!