Приключения Вернера Хольта. Возвращение
Шрифт:
Дверь распахнулась, и вошел Готтескнехт. Он, конечно, все слышал в коридоре.
— Я вам покажу юное самоопределение! — воскликнул он. — Что до извести, мы еще увидим, у кого ее больше! Подите сюда, Бук! Я хочу проверить ваши знания! Изложите-ка программу жирондистов, но имейте в виду, эта отметка войдет в табель!
Присмиревший Бук слез с парты. Он не приготовил урока и, мучительно краснея, бормотал что-то нечленораздельное. Но Готтескнехт, казалось, его и не слушал. Он прошел по рядам и остановился у парты Хольта.
— Мне надо с вами поговорить, — шепнул он. — Дождитесь меня после уроков.
С тех пор как Хольт переехал в Южное предместье, им с Готтескнехтом часто случалось после уроков идти вместе домой. Готтескнехт расспрашивал Хольта о смерти Мюллера, о первом знакомстве Хольта с учением Маркса
— Я обязан вам многими полезными советами, — сказал он с подавленным видом. — Роман Бехера, антифашистские речи Томаса Манна и его «Венецианское кредо» — все это ценнейшие указания, которых ученик скорее вправе ожидать от учителя.
— Какое это имеет значение? — сказал Хольт.
Готтескнехт кивнул.
— Вот и насчет Маркса. Я последовал вашему совету, но мне остается лишь позавидовать той безоглядности и беззаботности… короче говоря, тому увлечению, с каким вы восприняли Маркса и Энгельса. Я не решился обратиться к ним без подготовки и уже несколько месяцев как взялся за Меринга, которого Шнайдерайт подарил мне на рождество. И сразу же споткнулся! Я многое могу вынести, Хольт! Но того, как Меринг клевещет на Шиллера, я вынести не в силах. А он в самом деле клевещет на Шиллера, причем суждения его попросту некомпетентны! И, наконец, что бы вы ни говорили, Хольт, где должное уважение к величию духа? И точно так же Маркс и Энгельс отпугивают меня своим стремлением ниспровергнуть, зачеркнуть все, что мне дорого и свято. Что поделаешь, я мещанин, я дорожу этой нашей ветошью!
Хольт только с удивлением взглянул на Готтескнехта.
— Поймите меня правильно, — продолжал тот, беря своего питомца под руку. — Мне дорога мечта гуманистов о том, что человек свободен, даже если родился в цепях. Мне дорог нравственный закон Канта, и я не могу вынести, когда все это огулом зачеркивают. — И с ноткой ужаса в голосе: — Подумайте, Маркс называет категорический императив «старым кантианским хламом».
— Так ведь это и есть хлам, — возразил Хольт. — Зачем себя обманывать?
Некоторое время Готтескнехт молча шагал с ним рядом.
— Но это же грандиозно по мысли! — воскликнул он наконец.
— Что из того? Значит, это грандиозный по мысли хлам.
Лицо Готтескнехта замкнулось.
— Я вас понимаю, господин Готтескнехт, — продолжал Хольт уже мягче. — Вам это все дорого. — Хольта трогало, что его старый учитель не меньше, чем он, страдает и бьется, стараясь отрешиться от привычных воззрений. — Вам дороги гуманистические идеалы классики, о которых вы твердите нам в школе. Мне они мало что говорят. У меня свой унаследованный груз, и мне надо от него освобождаться. Я был воспитан в презрении ко всякому гуманизму. Разве не жесточайшим разочарованием было для нас то, что традиционный гуманизм оказался не в силах противостоять штурмовому отряду, вооруженному кастетами и револьверами? Я уже рассказывал вам, как погиб Петер Визе. Петер Визе, как я теперь понимаю, был как бы гуманистическим антиподом… Вольцова, и все же он не был истинным его антиподом, хоть в нем жили ваши классические идеалы высокой человечности. Визе попросту вывели в расход, его гуманизм оказался банкротом. Пусть и грандиозный по мысли, он был обречен на банкротство. Человек благороден, бескорыстен и добр… Это было на Восточном фронте, у танкового заграждения. Визе действительно проявил благородство, бескорыстие и доброту, недоставало лишь одного: ему следовало бы опираться на танковые дивизии Конева! Гуманизм должен быть агрессивным, воинствующим, вооруженным до зубов! Поверьте, Готтескнехт, мне война осточертела. Долой войну на веки вечные! Всякий, кто меня знает, поверит в мою искренность! Долой войну на веки вечные! Но стоит мне подумать о Петере Визе, стоит вспомнить свою гамбургскую родню и что за типы там разгуливают на свободе, как мне хочется схватиться за автомат, и я уже сегодня оглядываюсь в поисках истинных товарищей по оружию и вижу среди них Зеппа Гомулку, ну и, разумеется… — Тут Хольт запнулся.
Разумеется, и Шнайдерайта.
— Надеюсь, вы меня понимаете, — продолжал Хольт, оправившись от замешательства. — Я ни на секунду не возражаю против гуманизма наших классиков как идеи. Натан [26]
26
«Натан Мудрый» (1779), драма Лессинга.
27
«Ифигения в Тавриде» (1787), драма Гёте.
28
Роман немецкого писателя Новалиса (1802).
— А что же станется с великими памятниками гуманистических идей, с нашей классической литературой?
— Они будут жить как памятники искусства и доброй воли. Но на сегодня в качестве мировоззрения это хлам. Так и запишем, господин Готтескнехт, это чистейшая болтовня. А зачастую и ложь. Не выдавайте же за мировоззрение благочестивую окрошку из Канта и иже с ним — вплоть до Альбера Швейцера! В лучшем случае это иллюзия! Тогда как у Маркса нас так подкупает его холодная, критическая переоценка нашего духовного инвентаря! Маркс не обманывает ни нас, ни себя. Прочтите его ранние работы, и вы увидите, какой это к тому же стилист, нашим газетчикам не мешает у него поучиться превосходному немецкому языку. И неверно, будто он низвергает все и вся. Когда Маркс разделывается с буржуазной идеологией, то есть, по-вашему, ниспровергает основы, он в сущности утверждает величие человека и грезит о его прекрасном будущем. Да и неверно, будто Маркс зачеркивает все прошлое, у него тоже есть своя традиция. Вы исходите от Канта, отсюда ваше недовольство. Но можно избрать себе и других предков: Гераклита, Джордано Бруно, Гегеля, Фейербаха. Я за последнее время кое-что подчитал. Одно, во всяком случае, полезно помнить…
Они дошли до института.
— Пожалуйста, продолжайте! — сказал Готтескнехт.
— Одно нам следует себе уяснить. Мы должны отмежеваться не только от нацистской идеологии, но и от той, унаследованной, традиционной, которой, можно сказать, пропитались насквозь. Помните у Рильке: «Оно переполняет нас. Мы тщимся его упорядочить, а оно распадается. Мы снова тщимся его упорядочить и распадаемся сами!» Я не хочу распадаться, господин Готтескнехт, а потому и не стараюсь привести в порядок унаследованные, привычные, традиционные идеи. Я предпочитаю порвать с ними.
Готтескнехт протянул Хольту руку.
— Вам пришлось произнести целую речь… Во всяком случае, я слушал вас с большим интересом. Кланяйтесь от меня Гундель и Шнайдерайту.
— Разрешите спросить, — остановил его Хольт, — вы, конечно, с умыслом преподнесли им билеты в театр?
— Вам это, разумеется, кажется смешным? Но мне слишком дорога судьба наших великих культурных памятников! Литература должна жить не в музеях, а в людских сердцах.
— И главное, на драму Шиллера! Ведь это из тяжелого орудия прямой наводкой!
От городского театра осталась только выгоревшая коробка с грудой обгорелого щебня и ржавыми стальными фермами. Драматическая труппа играла в пригороде, в здании бывшего варьете. Запущенный, облупленный зал сегодня, как, впрочем, и вчера, как и каждый день, был переполнен: женщины в перешитых поношенных платьях, мужчины в мятых костюмах из штапельной шерсти или в перекрашенной военной форме, русские солдаты и офицеры в зеленых гимнастерках. В публике находились и Гундель со Шнайдерайтом. Гундель жадно впитывала новые впечатления и с трепетом ждала начала. Что до Шнайдерайта, то он пришел с твердым решением не даться в обман. А вдруг это произведение великого писателя тоже своего рода опиум для народа?