Прикосновение
Шрифт:
У Элизабет вошло в привычку отмерять время датами рождений. В день Нового, 1882 года Нелл исполнилось шесть, а 6 апреля Анна отметила свое пятилетие. Порой Элизабет казалась сама себе героиней пьесы абсурда, поставленной в высшей степени непочтительной и приземленной комической труппой XVIII века, — вот только ничего забавного в этой пьесе она не находила. Словарный запас Нелл состоял из многосложных слов и постоянно пополнялся, она уже имела представление о тригонометрии и алгебре, в то время как Анна никак не могла научиться ходить и лепетала свои «мама», «Яшма», «Нелл», «кукла» и «Долли». И все-таки Анна сумела всех удивить: в свой пятый день рождения она со смехом и визгом проползла через всю детскую к зовущей ее Яшме.
Элизабет неукоснительно исполняла свой долг, но не могла заставить себя вкладывать в воспитание детей душу. А Яшме это удавалось
О, эти часы, потраченные на бессмысленное ерзанье на низком стульчике, на уровне лица Анны, и повторение нелепых слов вроде «пи-пи», «ка-ка» и «ням-ням»! Иногда Элизабет казалось, что этот сизифов труд сведет ее с ума. Однако практичная Руби мирилась с недостатками умственно отсталых детей так же легко, как с причудами мужчин. Руби и в голову не приходило морщиться, когда Анна пускала слюни ей на роскошное платье, хваталась за него, в порыве ликования пачкая нечистотами. А когда Анна проделывала то же самое с Элизабет, той приходилось поспешно выбегать из комнаты, борясь с тошнотой и безграничным отвращением. Элизабет поминутно упрекала себя в черствости и непорядочности, была убеждена, что ее тошнота и отвращение означают, что она могла бы полюбить Анну, но одной любви слишком мало, чтобы вынести все тяготы ухода за неполноценным ребенком.
«Александр называл меня «милой», но он ошибался, — занималась самобичеванием Элизабет. — Я никуда не годная женщина, худшая из матерей. Матерям полагается терпеливо сносить все, а я не способна вытерпеть даже родных детей. Анна — шевелящийся комок теста, Нелл — высшее существо, с которым у меня нет решительно ничего общего. Если дать Нелл куклу, она сделает ей операцию: возьмет острый нож, вспорет кукольный живот, вытащит вату, которым он набит, — и с умным видом будет отпускать замечания о состоянии внутренностей. А потом бросится аккуратно раскрашивать человеческие органы и части тела из того мерзкого анатомического атласа, которым Александр так дорожит — потому, что якобы в нем гравюры самого Альбрехта Дюрера; понятия не имею, кто это такой. А еще Нелл способна проснуться среди ночи, забраться на плоскую крышу и часами смотреть в подаренный Александром телескоп на Луну или восхищаться какими-то кольцами. Я родила миниатюрную копию Александра и подобие капустного кочана и не могу найти в себе силы, чтобы заботиться о них. Я люблю своих детей только потому, что выносила их; они — частица меня.
Понятия не имею, о чем думает Анна, если она вообще умеет думать — правда, Яшма клянется, что умеет. Но в чем-то Нелл такое же чудовище, как Анна: деспотичное, беспокойное, надменное, решительное, не в меру любопытное и бесстрашное. Хотя глаза у нее не черные, а синие, когда Нелл смотрит на меня из-под надломленных бровей, мне кажется, что передо мной Александр. В свои шесть лет она считает свою мать немногим умнее Анны. Нелл терпеть не может нежности, ненавидит поцелуи, надменно презирает любые женские занятия. Коробка с моими старыми нарядами, которую я отдала ей на прошлый день рождения, чтобы наряжаться и играть, так и осталась неоткрытой, а каким уничижительным взглядом она наградила меня за слова, что другие девочки ее возраста скакали бы до потолка, получив такой сундук с сокровищами! Она будто съязвила: «Мама, за кого ты меня принимаешь? За идиотку Анну?»
Я могу любить своих дочерей, но одна не нравится мне потому, что она чересчур умна, а вторая — потому, что ее привычки вызывают во мне дрожь отвращения.
Господи, скажи, что со мной не так? Чего мне недостает?»
Когда Элизабет попыталась поделиться своими мыслями с Руби, та неодобрительно фыркнула:
— Ей-богу, Элизабет, ты слишком строга к себе! Есть люди вроде меня — с крепким желудком, привыкшие к грязи и вони, наверное, потому, что мы среди них выросли. А ты жила в безукоризненно чистом шотландском коттедже, где всегда был вымыт пол и вытерта
«Всем нам нужен дождь, — думала Элизабет майским утром 1882 года, верхом на Кристал преодолевая три мили, отделяющие дом от Заводи. — Мой рассудок спасает только Заводь. Не будь ее, я давным-давно замкнулась бы в себе, одичала, и меня упекли бы в сумасшедший дом. Никак не могу понять, почему именно у Заводи в душе у меня воцаряется покой. Ах, эта жалость к себе! Худшее из преступлений — потому что ведет к заблуждениям, воображаемым ранам и пренебрежению к чужим чувствам. Кем бы ты ни была, через что бы ни прошла, вини только себя. Ты ведь могла отказать отцу — и что бы он сделал? Разве что избил бы тебя и отправил к доктору Мюррею. Ты могла отказать Александру — и ему осталось бы только отправить тебя домой с позором. Руби права, я слишком много думаю о себе и своих недостатках. Лучше подумать о Заводи. Там я забываю обо всем».
Она пустила кобылу шагом по тропе, уже настолько утоптанной, что ее мог разглядеть всякий. Но Элизабет никогда не приходило в голову, что у Заводи бывает хоть кто-то, кроме нее.
До тех пор, пока со стороны Заводи, с расстояния трехсот ярдов, не зазвучал мужской смех — беспечный, ликующий, Элизабет не испугалась, но осадила лошадь. Соскользнув с седла, она привязала поводья к ветке дерева, потрепала любимицу по атласной белой шее и бесшумно зашагала по тропе. В душе она негодовала: кто посмел вторгнуться во владения Кинроссов? Страха она не чувствовала, но все-таки вела себя благоразумно, а благоразумие предписывало ей сначала понаблюдать за непрошеным гостем издалека. Если, к примеру, выяснится, что на берегу Заводи расположились бушрейнджеры, она удалится незамеченной, верхом вернется домой и воспользуется новой игрушкой, которую Александр установил в доме перед отъездом, — телефоном, чтобы связаться с полицейским участком в Кинроссе и Саммерсом. Больше звонить было некуда, зато телефон позволял мгновенно вызвать подмогу. А может, это не бродяги, просто аборигены? Но они редко бывают в окрестностях городов и смертельно боятся рудников; на материке остались сотни квадратных миль девственных лесов, где до сих пор живут по своим обычаям местные племена, в глаза не видевшие белого человека.
Нигде поблизости Элизабет не увидела ни стреноженных лошадей, ни признаков лагеря бродяг или аборигенов. Никого, кроме единственного человека, который стоял спиной к ней на камне, выдающемся в Заводь и напоминающем человеческую лопатку. Еле слышно ахнув, Элизабет остановилась. Незнакомец был наг, солнце рассыпало искры по его золотистой коже и гриве прямых черных волос, свисающих ниже пояса. Китаец? Внезапно он обернулся лицом к Элизабет, вскинул руки над головой и прыгнул в воду плавным гибким движением, почти без брызг. Всего мгновение Элизабет видела его лицо, но вдруг поняла, что оно знакомо ей, как собственное отражение в зеркале. Ли Коствен! Ли Коствен вернулся. У нее подкосились колени, она беспомощно осела на землю, но тут же сообразила, что, вынырнув, Ли непременно увидит ее. Какая встреча! Какой стыд для обоих! Нет, она не найдет, что сказать. Элизабет поспешно скрылась в кустах — как раз вовремя.
Его наслаждение причиняло ей почти физическую боль, было нестерпимо видеть, как он выныривает из воды одним мощным всплеском — как рыба, для которой вода — естественная среда обитания, а потом, откинув мокрые волосы со лба, легко выбрасывает тело из воды на плоский камень, довольно оглядывается и вытягивается на солнце. Неподвижная, как ящерица, Элизабет простояла на своем месте, пока Ли не решил окунуться еще раз. Тогда она и сбежала.
Элизабет не помнила, как вернулась домой, — поездка прошла словно в тумане. Ее глаза, разум, душу до отказа заполнили воспоминания о чудесном теле без единого изъяна, о мышцах, перекатывающихся под гладкой кожей, о восхищении и блаженстве, застывшем на прекрасном лице. Всю жизнь Элизабет жаждала свободы, но никогда не встречала ее в облике человеческого существа. Незабываемая встреча. Откровение.