Привет, Афиноген
Шрифт:
Часу в девятом в палате возникли Семен Фролкин и Сергей Никоненко, сослуживцы, коллеги. Их провела хохотушка Люда, проникшаяся к Афиногену симпатией.
Друзья обменялись приветствиями. Семен вывалил на тумбочку обязательные больничные гостинцы — апельсины. Кисунов протестующе заворчал и убрался с книжкой в коридор. Григорий деликатно потянулся следом.
— Эх, Гена, — укорил Никоненко, — разве так симулируют. Нам сказали, что ты дал себя располосовать эскулапам. Как это похоже на современных безграмотных молодых пижонов. Лезть под нож! Образованный человек лечится иглоукалыванием, на худой конец — гипнозом. На Филиппинах медики оперируют без крови, без скальпеля. У нас же все по старинке, как при Иване Грозном.
Афиноген
— Как там на работе?
— По–прежнему. Платят зарплату, борются с курением. Сегодня старика нашего вызывали к Самому. Бают, попрут его скоро. Жаль, не в нем дело.
Семен Фролкин очистил себе апельсин, вставил, аппетитно жуя:
— Сухомятин, наверное, на седьмом небе от счастья. Наконец–то освободилось достойное его способностей кресло.
— Его не назначат, — сказал Афиноген.
— Может, и не назначат, а может, и назначат. В нашем паноптикуме чего только не может случиться. Могут взять и Стукалину завтра поставить директором вместо Мерзликина.
— Заводной стал Сережа, — усмехнулся Фролкин, приступая ко второму апельсину. — Заводится с пол- оборота, сам себя заводит. Как баба на базаре.
— Молчал бы уж, молодой отец, — огрызнулся Никоненко. — Завел себе мальца, игрушку живую, и посапывай в ноздрю. Старайся понять, когда я тебе говорю… Мне тоже не больше всех надо, да иногда и задумаешься, оглядишься: кого обманываем. Кого? Бухгалтерию, государство? Себя, братцы, себя… Годы проходят. Не так мечтали мы их прожить, не в бирюльки играючи. Меня лично в институте чуть не за идиота держат, — телепат, мол, черная магия. Да, именно телепат. Все лучше, чем растрачивать силы на сухомя- тинские липовые справки… Вспомни, Геша, на таком ли счету был я в институте?
— Ты специально ждал, пока я в больницу лягу, мне это рассказать?
— Ага, — подхватил Фролкин, — надеется, что ты отсюда не выйдешь. На службе боится рот открыть. А тут вон как раззуделся. Оказывается, его государственные заботы обуревают.
— Замолчи, Сенька. Надоели твои смешки… Не боюсь я ничего, но… Б'ольно смотреть, когда много умных, специально подготовленных людей занимаются ерундой и делают при этом вид, что чуть ли не блоху подковывают. Говорить без толку, надо ведь доказывать. А вы не хуже меня знаете, что в нашей, так сказать, непрощупываемой области деятельности любое доказательство можно сто раз повернуть и вывернуть наизнанку. Начни доказывать, как раз на эту свистопляску жизнь и уйдет. Вдобавок приобретешь репутацию склочника и сутяги.
— Есть объективные критерии деятельности предприятия, отдела…
— Брось, Семен. Объективные? У нас? Мы как метеорологическая служба, всегда сумеем объяснить ошибки каким–либо негаданным антициклоном.
Фролкин заскучал, пора, видно, было ему возвращаться в лоно семьи.
— Сергей, мы к больному все–таки пришли… Что у тебя болит, Гена?
— Подожди. Ну и кто же, ты считаешь, конкретный виновник, что мы все из липы лапти плетем?
— Директор Мерзликин.
Семен поперхнулся апельсиновой долькой,
— Эвона! Директор. Может, министр?
Никоненко назвал того человека, о котором Афино- ген так много думал в последнее время, которого то оправдывал, то обвинял наедине с собой. Да, он хорошо понимал, что имеет в виду Сергей. Именно с высокого и не всегда уловимого благословения Мерзлики- на поддерживалась, во всяком случае в их отделе, атмосфера странного нетворческого всеприятия, утверждались радикальные методы выполнения заданий, начисто исключавшие инициативу и свободный поиск. Тогда зачем же путает карты Кремнев, умный, деловой человек? Или ему удобнее и почему–то выгодно перекладывать вину за антисанитарное состояние отдела полностью на усталые плечи Карнаухова? Или его устраивает форма работы, когда грамматическая сторона дела важнее фактической?
Действительно, кому, как и что докажешь, если сам
— Ладно, парни, это дела серьезные. Их лучше всего за поллитром обсуждать. Винца–то не догадались приволочь?
Семен Фролкин, юноша добродушный, редко теряющий самообладание и покой души, внезапно заклокотал, как паровоз:
— Чего их вообще обсуждать? Чего? С жиру вы перебесились? Или дурной славы вам захотелось? Ишь куда махнули, Мерзликин теперь виноват. А в чем виноват? В чем, скажите? Вы не допускаете, что ему с высоты виднее, какой участок и как должен функционировать. Он не первый день директор, знает, вероятно, почем что продается… Нет, я точно вижу — с жиру вы беситесь! Афиноген, правда, и в институте вечно свары устраивал. То ему преподаватель не тот, то предмет лишний, то посещение лекций его не устраивает. Я помню, как мы в комитет ходили вместе на посмешище. Тогда вы меня затянули, теперь не удастся. У Семена Фролкина своя голова на плечах… Я понимаю, у вас неудовлетворение. Наверное, вы рассчитывали тут через год–два диссертации сколотить, а ими и не пахнет. Вы недовольны, брюзжите. Толком ничего объяснить не умеете, потому что и нечего объяснять.
19Z
Все одни пустые голые словеса. Честное слово, вы мне напоминаете пьяного мужика, который о стену ударился и от злости решил дом разрушить.
Друзья слушали Семена, обомлев. Никоненко с сожалением резюмировал:
— Дебил, а похож на кретина. Обижаться нельзя, случай клинический.
— Семья у него, — добавил Афиноген, — кормилец он.
Семен успокоился так же неожиданно, как и вспылил.
— Извините меня, старики. Утомляюсь я очень. Ночами не сплю, ребенок не дает. Нервничаю. Ты не прав, Сергей, семья не пустяк… Может, я как–то несовременно выгляжу, мне не стыдно. Я вырос в большой семье, дома у нас всегда было весело… Помню, после уроков ребята договариваются, куда пойти: в кино, в лес, — а я домой, к братьям, к сестренке, к папе с мамой. Да, да! Наверное, я запрограммирован на семью. Честно, работа для меня — средство, смысл — дома, там, где я люблю. И мне этого хватает, я не чувствую, что чем–то обделен… Хотите посмейтесь, но это так. Вам я говорю правду, чего мне от друзей скрывать. Я так устроен, вы по–другому. Я, в общем–то, сочувствую вашим мыслям. Так почему же вы отказываете мне в праве жить, как мне нравится. По–вашему, я обыватель? По–моему — гражданин, заботящийся о будущем поколении.
— Не надо слез, — заметил Никоненко. — Отделение для душевно больных на четвертом этаже. Я тебя, Сеня, устрою туда по блату. Там тебе будет еще веселее, чем в большой семье. Там все ваши настоящие граждане собираются — Наполен, Юлий Цезарь и многие другие… Там тебя поймут и обнадежат.
— Не ссорьтесь! — Тягостно было Афиногену наблюдать, как затаенное отчаяние старит и морщинит лицо Фролкина, какой не юношеский, не прежний гнев подкрашивает бледным румянцем скулы Никоненко. Миновало радужное время, когда злость их, снопом огня взлетавшая до небес, в ту же секунду разливалась беззаботным морем смеха, когда чувства были ярки, но скоротечны, когда сердце не затаивало обид, а порывы, хорошие и дурные, не хоронились надолго под скорлупу мудрого умалчивания. Возраст начинал делать свое поганое дело. Ничто теперь не забывалось, обидные слова не вылетали из одного уха в другое бесследно, обязательно оставляли на душе мелкие ранки.
— Не ссорьтесь по пустякам, — повторил Афино- ген. — Семен, ты все правильно изложил. Оставим сей предмет. Лучше ответьте, способны ли вы выполнить последнюю просьбу умирающего бойца.
Никоненко и Фролкин, не глядя друг на друга, согласно кивнули.
— Принесите мне в четверг утром штаны и рубашку. Сможете?
— Семен принесет. У него много запасных штанов.
— Сеня, притащишь?
— Мои тебе не полезут.
— У моей соседки есть ключ от квартиры. Сходи ко мне. В шкафу висят — серые с ромбиками. И рубашку чистую захвати.