Привет, Афиноген
Шрифт:
Напряжение, вызванное недавней стычкой, спало, друзья привычно заулыбались. Никоненко посоветовал:
— Тебе, Гена, надо беречь свое реноме. Па работе и так про тебя разное говорят.
— Да, — подтвердил Фролкин, — поползли слухи.
— Что такое?
— Ну, вроде, тебя Юрий Андреевич Кремнев в кабинете поколотил и сам «скорую» вызвал. Не обращай внимания, недаром сказано, что злые языки страшнее пистолета. Опять же, на чужой роток не накинешь платок… — Никоненко торжественно закончил: — Общественность не позволит честных людей калечить. Подавай, Гена, в суд.
Приятели еще немного побыли, посплетничали, разговор был мирный,
— Ты прости, Гена, что мы здесь тебе представление устроили. Не бери в голову, выздоравливай… Нам девушка сказала, что у тебя все в ажуре. Выздоравливай!
До послезавтра.
Оставшись один, Афиноген почувствовал усталость. Не было сил шевельнуть пальцем. Наворачивался не сон, а наркотическое забытье, сквозь которое он плохо воспринимал расплывающуюся реальность. Он слышал реплики вернувшихся Кисунова и Григория — они громко обсуждали какую–то телепередачу, — ощутил, как погасили в палате свет, как за окном резкий баритон заорал песню, но не мог разлепить тяжелых век, не мог выдавить из себя ни звука.
«Спит парень», — донесся сочувственный голос Григория, и Кисунов ответил: «Неужели?»
Ужасное состояние. Не было выхода ни туда, ни сюда: ни вверх — в бодрствование, ни в глубину — в спасительный сон. Полная прострация. Наверное, так чувствует себя человек, которого похоронили заживо.
Сколько это длилось — неизвестно. До тех пор, пока великий мрак не сломил наконец последние борющиеся частицы мозга — и сразу стало пусто, легко, горько… и никак.
7
Не везло мне в жизни на учителей, поэтому и воспоминания мои о школе окрашены не в сентиментальную дымку, а в ровный серый цвет безразличия. Трогательные романсы типа: «Учительница первая моя» нисколько меня не трогают. Фильмам о великолепных, (талантливых педагогах, обладающих непостижимым запасом человеческого такта и любви к людям, — таких фильмов развелось сейчас множество, — я плохо верю, хотя смотрю их с любопытством. Думаю, что такие фильмы нужны в качестве учебного пособия для студентов педагогических вузов, хотя, с другой стороны, они могут создать в неустоявшихся умах иллюзию праздничной легкости педагогической карьеры. Кто в молодости не предполагает в себе педагогического таланта? А фильмы эти все, как один, утверждают, что если такой талант имеется, то, преодолев некоторые трудности, победив мимоходом двух–трех школьных монстров, ты будешь обязательно вознагражден упоительной любовью огромного числа детей плюс подобострастным уважением менее способных, но принципиальных коллег.
Мой собственный опыт ученика восстает против «подобного вранья, зато сердцем я искренне радуюсь за удачливых, высокообразованных, справедливых педагогов и хотел бы от души пожелать им такую же жизнь, как в кино. Увы|
В школе мы любили добреньких, слащаво–ласковых учителей, которые не мучили нас понапрасну. Только значительно позже мы открыли для себя, что, в сущности, этим добреньким было наплевать на нас, своих способненьких мальчиков и девочек. У нашего класса, с пятого по восьмой, была любимая учительница (кстати, «любовь» здесь слово неточное — не любимая, а скорее «терпимая» нами), которую мы предпочитали всем остальным. Эта пожилая, рано располневшая женщина была нам как добрая общая наседка. Ей, а не своей классной руководительнице, мы из года в год обязательно делали подарки на 8 Марта и на именины, ее навещали всем
Других учителей, которые, старея раньше времени от нервических припадков, старались вколотить в наши сопротивляющиеся головы положенный объем знаний, мы, по возможности, игнорировали… и спуску им не давали. Попомнят они своих любимцев, попомнят.
Разумеется, в любом классе найдутся три–четыре ученика, которые непонятным образом по каким–то своим личным качествам искренне и глубоко привязываются к тому или другому учителю. Он, как правило, отвечает им взаимностью. Заметим в скобках, что жизнь учеников–любимчиков не менее запутанна, чем жизнь школьных педагогов. Ядро класса, его основная группа — всегда независима, и не потерпит подхалимства, сюсюканья и заискивания, пусть даже, обычно так и бывает, это вовсе не подхалимаж, а чистосердечная потребность привязанности к своему наставнику.
Я абсолютно согласен с теми, кто считает, что педагогика, как наука, не терпит общих теорий и рассуждений (исключая, естественно, положение о цели педагогической деятельности), а вся состоит из нюансов, штрихов и акцентов, обсуждать которые имеет смысл лишь в приложении к конкретной ситуации и личности. С трудом выйдя из положения ученика и не достигнув статуса педагога, я полюбил бывать на школьных уроках, как иные любят посещать при случае заседания суда. Весело сидеть на задней парте и следить за действием спектакля, роли в котором распределены только стечением обстоятельств да волей усталого человека, сидящего за преподавательским столом и играющего обязательно одну из заглавных ролей.
В Федулинске я дважды посетил уроки Олега Павловича Гарова, отца Наташи. Он вел математику. Из этих двух уроков я вынес впечатление чего–то сверкающего, отдающего мистикой, и величавого.
Олег Павлович был ярчайшим представителем известной породы педагогов–глухарей. Войдя в класс, он сразу громовым голосом требовал тишины и порядка:
— Кто не хочет заниматься, а?! — гремел он, как на гвардейском смотру. — Выходи из класса по одному… Никого не держу| — соколиным взглядом выискивал желающих. Класс скромно молчал. В течение примерно пяти минут Олег Павлович еще вспоминал про дисциплину и изредка вскидывал подбородок. — А? Кто там? Раз–го–воры! Прекратить!
Но стоило ему приблизиться к доске, взять в руки мелок и начать объяснение какой–нибудь новой теоремы, как он забывал обо всем на свете. Теперь ученики без помех могли расхаживать по классу, читать вслух романы, поигрывать в незамысловатые школьные игры, обмениваться записочками, выяснять отношения — все, что угодно. Их славный учитель, покоренный ему одному пока видимой красотой, метался у доски, подобно раненому тигру. Волосы его вставали дыбом, мелок крошился от резких ударов о доску, осыпая его бел;>й пылью, голос прерывался от лихорадочного возбуждения. Это было похоже на сумасшествие: казалось, в
любой момент его может хватить родимчик. Как я понял, у Олега Павловича редко оставалось достаточно времени на спрос, поэтому оценки он выставлял почти по наитию, спешил, обрывал учеников на полуслове едкими замечаниями. Никто на него не обижался. Особенно отчаянные детишки смело вступали в пререкания по поводу выставленной оценки.
— Я не согласен, Олег Павлович, с тройкой. Я подготовлен на четверку.
— Ну–ка, ну–ка. Из чего же это явствует?
— Вы мне сами не дали досказать!