Привет, Афиноген
Шрифт:
— Папа, почему люди злые?
Таким прозрачным, исполненным роковой умудренности голосом это было произнесено, что Олег Павлович не выдержал и отвернулся, пряча слезы. Потом он нашел слова, которые необходимо было давно сказать:
— Он не стоит твоей любви, дочка. В этом все дело, поверь мне.
И она поверила. Не сразу, но вскоре Наташа пришла к мысли, что Мальчик не стоит не ее именно любви, а вообще не дорос еще до человеческих чувств, раз он смог предать их дружбу и без всяких объяснений бросить ее, Наташу, на поругание. Она решила, что уже сделала для него все, что могла. И не ее вина, если усилия оказались бесплодными. Она сказала на перемене своей подруге Светке Дорошевич:
— Я отряхиваю прах любви со своих ног. Отныне я снова свободный человек.
А Светка обрадовалась:
— Злюка он, воображала и дурак. Правильно ты решила, Натка. Отряхивай прах!
Мальчик,
— Мне жалко тебя, Мальчик. Кажется, ты не очень–то умен и вдобавок плохо воспитан.
Мальчик встревожился и вынул руки из штанов, а Наташа прошествовала мимо него неспешной походкой знающего себе цену человека.
Десятый класс она закончила с серебряной медалью. В положенный срок, благословляемая родителями, она уехала в Москву сдавать экзамены в педагогический институт. В столице Наташа остановилась у тетки, отцовой сестры. Тут она выкинула очередной фортель. За три недели пребывания в Москве и близко не подошла к педагогическому институту. Тетка, естественно, ни о чем не подозревала, потому что каждое утро, позавтракав, Наташа укладывала в сумку какие–то книжки и тетрадки и исчезала на целый день. Тетка, простая, добрая женщина, работница трикотажной фабрики, несколько подавленная свалившейся на нее ответственностью, считала главным своим долгом досыта и вкусно кормить любимую племянницу. Наташа бродила по Москве, посещала музеи и выставки, гуляла в парках, просмотрела восемнадцать художественных фильмов и девять спектаклей. Попала даже в Театр на Таганке, на «Мастера и Маргариту», купив билет у взвинченного средних лет человека, который сам к ней подошел и предложил свои услуги. Какие бы надежды ни питал молодой человек, его постигло досадное разочарование. В перерыве в буфете Наташа охотно выпила предложенный ей бокал шампанского и с завидным аппетитом схрустела бутерброд с подсохшей черной икрой, отвечала на многозначительные взгляды театрального шуетряка не менее откровенными взглядами (что доставляло ей неиспытанное прежде волнующее ощущение своего взрослого женского всемогущества), но после спектакля быстренько попрощалась, что–то невразумительно и виновато наврав насчет больной сестры, и смылась, оставив воспламененного сорокалетнего юношу при своих интересах. Чтобы ему не было совсем плохо и тошно, она всучила ему федулинский телефон Светки Дорошевич, прибавив к нему две вымышленные цифры. Побывала Наташа и в некоторых институтах, как–то: в театральном, ВГИК(е) и обоих медицинских, первом и втором. Ей понравилось, как весело сдают будущие актеры творческий экзамен, и она чуть не присоединилась к ним, да поленилась тратить время на зубрежку басни и куска прозы. Бог с ней, с ослепительной карьерой кинозвезды.
Отдохнувшая, посвежевшая, загорелая, к сентябрю Наташа вернулась в Федулинск.
Папе и маме она объяснила, что в Москве с ней произошел душевный перелом, она поняла точно, что ее призвание, к сожалению, не педагогика, и она предполагает позаниматься как следует год и поступить в медицинский. Родители не слишком огорчились, потому что среди множества других предусмотрели и подобный исход Наташиного вояжа. Работать она устроилась в детский садик, где и отбыла один сезон в качестве няни–воспитательницы. В мае взяла расчет и действительно всерьез уселась за учебники.
Работа в детском саду, изматывающая кое–кому последние нервы, не оставила в ее душе никакого следа, если не считать того, что там она познакомилась с Афи- ногеном Даниловым, который светлым весенним днем забрел в их садик, сопровождая Семена Фролкина. Тот наводил долгосрочные справки. Она навсегда запомнила фразы, с которыми они обратились друг к другу, и очень вспоследствии удивлялась, как эго Афиноген мог их забыть.
— Девушка, — обратился к ней Афиноген, — откуда у вас, такой молодой, столько детей? Или вы разводите их мичуринским методом?
— Это детский сад, — вежливо ответила Наташа, — и ваши плоские шутки совершенно тут неуместны… Если вы будете выпендриваться при детях, я позову заведующего.
Афиноген
— Сударыня, я покорен и приглашаю вас на ближайшую театральную премьеру. Ах да, я забыл, в Фе- дулинске нет театра. Придется идти в кинематограф. Это и дешевле.
Наташа ответила:
— Поищите себе девушку, которая сумеет оценить ваш бесподобный юмор. Уверена, это будет нелегко.
Афиноген сказал:
— Самый благородный юморист тот, кто один понимает свои шутки. Это возвышенное чистое искусство. Сам шутит, сам смеется. Я как раз такой,
Наташа посоветовала:
— Не стоит этим бахвалиться.
Афиноген сказал:
— Бахвальство — признак честолюбия, которое есть основной двигатель прогресса. Не менее того.
Наташа возразила:
— Честолюбие, не подкрепленное внутренними достоинствами, есть идиотизм. Не более того.
Наташа ему улыбнулась. Они неподвижно стояли в окружении ликующей, розовощекой и ясноглазой толпы детишек, которые дергали Афиногена за пальто и пищали: «Дядя к нам пришел… Дядя, расскажи нам сказку!.. Дядя, хочешь поиграть с нами в прятки?» Они не обращали внимания на визг и возню детей, не отводили друг от друга напряженных, приглашающих взглядов, а сбоку, открыв рот, любовался ими Семен Фрол- кнн. Это мгновение тянулось довольно долго, оно опутало их тончайшей сетью взаимной симпатии. Видимо, пока они стояли так, в мимолетном забытьи, потеряв из виду копошащийся вокруг мир, успел хорошенько пристреляться к ним кудрявый круглоголовый шалунишка с колчаном и крылышками на спине.
То было начало, о котором нынешняя Наташа часто вспоминала с меланхолической грустью.
Она высматривала с балкона отца, чтобы успеть поставить на огонь жаркое и чайник.
Наташа обманывала себя: она ждала Афиногена, который пропал с воскресенья и не звонил. Ей не впервой было мучиться ожиданием и неуверенностью. В их отношениях редко выпадало подряд несколько солнечных дней, когда Афиноген становился таким, каким она хотела бы видеть его всегда: внимательным, чутким и искренним. Большей же частью она не понимала, к сожалению, чего он требует от нее и от других, шутит или говорит серьезно, в добром ли здравии или болен. Женским чутьем она ощущала сжигавшее его пламя, неведомого ей свойства и непонятно чем питавшееся. Этот огонь опалял и ее кожу, и ее сознание тем больнее, чем энергичнее она стремилась увернуться от него. Если бы она хотя была уверена, что Афиноген ее любит, дорожит ее привязанностью, — но такой милостью, открыть ей правду, Афиноген, дорогой жених, ее не баловал. Когда он признавался в нежности своих чувств, это звучало скорее издевкой, чем объяснением в любви, пожалуй, то были самые оскорбительные для нее минуты. Например, жмурясь как кот, корча трагическую мину, он произносил умиротворенным проникновенным тоном почуявшего скорое вознесение святого: «Я так люблю тебя, Натали, так сильно желаю тебе счастья, что готов передать тебя из рук в руки хорошему, достойному тебя человеку. И я скоро найду такого человека, у меня есть один на примете… Оценишь ли ты мою жертву, дорогая?» Или: «Наташа, как подло играет судьба человеком. Вот мы могли бы с тобой пожениться и жить припеваючи на мои сто восемьдесят рублей. Но для этого я должен получить согласие моих бедных родителей, а они всегда мечтали, чтобы я женился на поварихе. Могу ли я нанести удар пожилым старым людям, убить их мечту? Наташа, любимая, что, если тебе пойти учиться в пищевой институт?»
«Он околдовал меня, — думала Наташа, — и взял меня в плен. Теперь я его раба и должна служить ему честно, исполнять все его прихоти. Что поделаешь, если у меня злой хозяин. Раба не выбирает себе господина. Могло быть и хуже. Я могла попасть в услужение к пьянице и садисту, а мой господин бывает добр, хотя и редко… Знать уж мне на роду было написано стать рабой, что теперь вспоминать о девичьем достоинстве и плакать. Надо хорошо и честно служить ему, и тогда со временем в награду за все он даст мне волю… А когда он даст мне волю и скажет: «Иди, милая Наташа, на все четыре стороны», — я останусь и буду служить ему добровольно, потому что зачем мне воля и зачем мне достоинство, если его не будет рядом».
Вряд ли Афиноген догадывался о Наташином настроении, с ним она была строга и рьяно деспотична.
Наташа забросила учебники и давно перестала строить мало–мальски реальные планы. У нее появилась назойливая привычка целыми часами выговаривать и мусолить в голове какую–нибудь одну бессмысленную фразу или слово.
«Если бы, если бы, если бы…» — бубнила она на все лады. В другой раз: «Любовь такая штука, что в ней легко пропасть… Любовь такая штука, что…» — сто, двести раз, с перерывами, когда ей приходилось вести нормальные разговоры, отвечать на вопросы, потом опять: «Любовь такая штука…» — без конца.