Приволье
Шрифт:
— Так это же Прасковья Анисимовна!
— Да, она. А разве вы ее знаете?
— Кто же не знает Прасковью Анисимовну? — удивилась Анна Филипповна. — Стареет наша знатная мать чабанов, стареет.
— Это что, опасно?
— Видите ли, молодой человек, каждое заболевание по-своему опасно, — ответила Анна Филипповна. — Подобного рода заболевания чаще всего наблюдаются у людей пожилых, и именно тогда, когда они чем-то взволнованы или возбуждены. Не помните, были у Прасковьи Анисимовны неприятности в эти дни?
— Мне известно, что она много думает о сыне, моем отце, который находится в Конго, — ответил я. — Она получила от него вызов и все собиралась поехать
— Разлука с сыном — тоже неприятность, и большая, — сказала Анна Филипповна. — Надо полагать, все то, что наболело у нее на сердце, она и выдала за действительность. Это случается. Но чтобы сказать что-то определенное о ее заболевании, мне необходимо повидаться с Прасковьей Анисимовной. — Она посмотрела на столе какие-то записи. — Наша «скорая» работает по средам — выезжает в села. Вот в среду я и приеду к вам.
Возвращаясь в Привольный, мы заехали к Тимофею Силычу Овчарникову. Пугая крикливых, зазевавшихся на улице кур и протянув длиннющий хвост пыли, наш «Запорожец» с ходу влетел в раскрытые, повалившиеся, старые тесовые ворота и остановился перед крыльцом, как скаковой конь перед препятствием. Двор зарос высокой, до пояса, пожелтевшей лебедой и был пуст. Стояла такая глубокая тишина, что и в этом доме, и во всем дворе, казалось, все живое вымерло. На что ни, взгляни, куда ни обрати взор, отовсюду лезла в глаза печаль поздней осени.
— Или дома никого нету? — спросил Олег.
— Хоть кто-то должен же быть, — ответил я. — Посигналь разок.
На тоненький голосок «Запорожца» из дома никто не вышел. А уже вечерело, сумерки грязным пологом наползали на село, и, может быть, поэтому большой овчарниковский дом выглядел угрюмо и по-сиротски одиноко. Парадный вход с двумя колоннами из желтого ноздреватого известняка смотрел на нас с удивлением, с деревянной пологой лестницы давно не сметали ни сухие листья, ни застаревшую пыль. На ее ступеньках не было видно никаких следов, две нижние доски сгнили начисто и провалились.
Большие окна были закрыты внутренними ставнями и подслеповато смотрели на нас, как бы говоря: «Эх вы, молодые люди, и чего так припозднились? Надо было приезжать сюда еще в те славные годы, когда хозяин был молодым, а мы светились огнями и когда в доме было людно и шумно. А что теперь? Пусто у нас стало, темно и тихо…»
Олег был человеком нетерпеливым, он посигналил еще, теперь уже частыми гудками. Прошло несколько минут, и не из парадного входа, засыпанного сухими листьями, а из какой-то боковой двери не вышла, а как бы выползла, как мышь из щели, какая-то старуха в стеганке и в валенках, с большой головой; закутанной теплой шалью. Приложив ладошку к глазам, старуха смотрела на нас, наверное, силясь узнать, кто же это заехал во двор, кто посмел потревожить ее, да так и не узнала. В сумеречном свете лицо ее было землисто-желтое, обрюзгшее, она еще долго смотрела на нас, а мы на нее, и наконец она сказала:
— Нету Тимофея Силыча, нету… И Евдокии Марковны тожеть.
— А где же Тимофей Силыч? — спросил Олег.
— Отходил свое, отбегал…
— Что с ним?
— Увезли Силыча, бедолагу, в Скворцы, в больницу, — ответила старуха, поправив на своей крупной голове толстую шаль. — При смерти свезли, чуть живого. Случился удар у него. В поле это приключилось, оттуда и увезли. Шел Тимофей Силыч по борозде следом за плугом, хотел показать трактористу, как надо пахать… Не показал. Упал в борозду, на свежую землю, и все… И жинка его, Евдокия Марковна,
Как, оказывается, просто. Шел человек по свежей борозде, желая показать, как надо пахать, упал на сырую землю, и все.
Пустыми остались и дом, и заросший лебедой двор. Закрытые ставнями окна смотрели на нас, как слепцы. Что им до того, что в доме уже не было хозяина, — свое отходил, отбегал… Ненужными и смешными выглядели две желтые, из ноздреватого известняка, колонны, а то, что на парадной лестнице чернели прогнившие ступеньки, как бы говорило: нет, теперь уже не ступать по ним твердым, энергичным ногам Тимофея Силыча Овчарникова, и как бы в придачу к тишине и запустению стояла закутанная шалью и похожая на старую мышь старая и больная женщина…
Его похоронили в Беловцах, на сельском кладбище. Все жители села были опечалены. Не стало человека, к которому они так привыкли. Духовой оркестр, созданный по настоянию Тимофея Силыча лет тридцать назад — тогда молодой председатель мог лихо отплясывать гопака под медные звуки, — теперь играл ему прощальный траурный марш.
Речи были хвалебные, точно такие, какие обычно произносятся над покойником, когда он уже ничего не слышит и ничего не видит. Перечислялись многолетние заслуги Тимофея Силыча, говорилось о его характере, исключительно добром и исключительно внимательном. Представитель молодежи упомянул даже и о том, что покойник любил поговорить на тему о текущей жизни и всегда брал, как говорится, быка за рога, и начинал с вопросов: что в жизни хорошо, а что в жизни плохо? Как надо жить, чему следует подражать и как жить не надо и чему подражать не следует. Не забыто было и то, что покойник не жалел ни сил, ни здоровья для блага своего колхоза и своего села и, будучи уже широкоизвестным и прославленным, оставался таким же, как всегда, скромным, отзывчивым, требовательным к себе и к другим.
И, как на беду, никто не сказал о земле, которую усопший любил всю свою жизнь, и любил так, как, пожалуй, никто ее не любил. Видимо, в такую тяжкую минуту забыли, как семьдесят три года назад, в пору весенней пахоты, молодая женщина по имени Евдоха родила своего первенца, и родила-то прямо в борозде, и как мальчонка, появившись на свет, увидел взрыхленную, сырую и пахнущую теплом землю. После этого прошли многие годы, а тот, кто родился в борозде, ни на один день не разлучался с землей, а когда пришло время — кончил жизнь, и тоже в борозде, только, возможно, тракторный плуг тянул борозду и пошире и поглубже. Мне и сейчас слышался слабый голос женщины в стеганке, в валенках и в шали, похожей на мышь: «Шел по борозде… упал на свежую землю, и все». В борозде родился, в борозде и умер. Наверное, в этом было и что-то закономерное, и что-то свое, символическое…
13
Все дни, пока я готовился к отъезду, меня беспокоила болезнь моей бабуси. Как-то Анисим Иванович пришел проведать мать, а она и ему стала рассказывать о своей поездке к сыну Анатолию в Конго. Анисим Иванович молча и с грустью на лице слушал ее рассказ, потом сказал:
— Маманя, это хорошо, что вы ездили к Анатолию, одобряю. Только вы поменьше думайте о нем. Нехай он про вас думает.
— Як же про него не думать? — ответила мать. — Вы все шестеро для меня одинаковые, а Толик далече от матери. Я и о тебе, Аниська, часто думаю, и об Алешке, и об Антошке, и о Настеньке, и об Аннушке. Все вы — мои дети, и все вы тут, считай, рядом, а Толик аж в Конго. Вот через то я и ездила до него и еще поеду.