Приволье
Шрифт:
— А почему сказал — «опять проснулось»? — спросила Марта. — Разве там, на хуторе, ты уже избавился от этого своего желания видеть, удивляться и записывать?
— Хотел избавиться, да вот, вижу, ничего из моего хотения не получается. — И я, желая переменить разговор, спросил: — Хочешь знать, что меня сейчас тревожит?
— Да, хочу.
— То, что в моих карманах нет ни гроша, — ответил я, чувствуя, как краснеют мои щеки. — Поездка моя была неудачная, она ничего, кроме огорчения, мне не принесла, и повесть писать я не буду.
— Это почему же, Миша?
— Трудный вопрос. Отвечу как-нибудь в другой раз.
— Да, Миша, я и забыла сказать. Как-то позвонил лауреат, тот писатель, помнишь, Никифор Петрович, который написал отзыв на повесть «На просторах»? — Марта виновато посмотрела на меня. — Спрашивал о тебе.
— Как же он узнал твой телефон?
— Наверное, был в рукописи. Ты же оставил адрес и, возможно, телефон.
— Ну и
— Сказала, что поехал к чабанам собирать материал и что скоро вернешься.
— А он?
— Похвалил и сказал, что придумал для твоей новой повести название. Знаешь, какое? «Ковыль». Нравится, а?
— «Ковыль»… Какое же это название? Известно ли лауреату, что эта шелковистая и на вид красивая трава — несъедобна? Ее даже овцы и козы не едят. Верблюды тоже.
— Сходил бы к нему, Миша.
— Некогда мне расхаживать, — ответил я. — Завтра надо устраиваться на работу. Хорошо бы вернуться на старое место. И зачем, дурак, уезжал?
— Возьмут ли?
— Должны бы взять. Пойду к Павлу Петровичу с повинной головой. Так, мол, и так, возвернулся блудный сын…
— Миша, а писать ты все же будешь.
— Почему так думаешь?
— Не утерпишь. Я же тебя знаю…
Я промолчал.
Ночью, уже лежа в постели, мы снова заговорили о своих житейских делах. Марта еще раз сказала, что оставила службу в министерстве только из-за сына. Не зная, что ей ответить, я посоветовал отправить мальчонку к бабушке хотя бы на какое-то время.
— Пусть внук растет вместе с внучкой, — добавил я. — В деревне Ванюше будет хорошо. У бабушки имеется дойная коза. Деньгами будем помогать.
— Миша, ты с ума сошел! — сквозь слезы сказала Марта. — Хватит с матери и того, что я уже подбросила ей Верочку. Но тогда нечем было кормить ребенка — у меня не было молока, да и сама я была еще девчушка. Теперь же молока у меня много и Ванюшу — ты это запомни! — никому не отдам! Даже тебе, отцу!
Марта была права, и я не стал возражать. Перед тем как уснуть, мы решили: Марта пока не пойдет на службу. Как-нибудь перебьемся. Пусть Иван подрастает, и тогда мы его определим в детские ясли. Я же должен устроиться на работу завтра, а в загс мы пойдем послезавтра. И хотя все наши планы были обговорены мирно, спал я в эту ночь плохо, меня тревожили, мешали уснуть неприятные мысли. Притворившись спящим, я лежал молча и слышал, как запищал Иван. Марта вскочила, взяла его на руки и, сидя на кровати, стала кормить грудью. Малец все так же аппетитно причмокивал губами. Потом она завернула его в свежую пеленку и положила в кроватку. Я же в это время думал о том, что в реальной жизни все бывает, к сожалению, совсем не-так, как в мечтах или так, как бы тебе хотелось. Примеров — сколько угодно. Я уезжал к чабанам с надеждой написать о них повесть, а вернулся с твердым намерением не писать ничего вообще. Живут же люди без этого, без литературных занятий, и живут неплохо. Мог бы жить и я. Мог бы… А смогу ли? Марта уверена, что не смогу. А тут еще, находясь уже дома, я узнаю: пожилой, широкоизвестный в стране романист, оказывается, звонил мне, интересовался моей персоной, даже придумал название для моей повести, которую писать я не намерен. А может, надо ее написать? Попытать счастья еще разок? Но на какие шиши стану жить? Ведь теперь я — отец семейства, у меня жена, сын. Или вот еще пример: когда мои отношения с Мартой были неопределенными — сегодня пришел, переночевал, завтра не пришел, — я был уверен, что другую девушку, лучше Марты, я никогда не встречу. И не встречал. Но стоило мне поехать к чабанам, и я там, на хуторе Привольном; встретил, на свое горе, Ефимию. Думал: уеду и забуду о ней. А она не забывалась. Марта стала матерью моею сына, я люблю ее еще больше, чем любил раньше, и мы послезавтра скрепим свой брак законом, а я почему-то нет-нет да и подумаю, вспомню о Ефимии. Еще бабушка как-то мне говорила, что в любви бывает присуха, когда девушка какими-то травами присушивает к себе парня и он бы рад не любить ее, да не может. Возможно, Ефимия меня присушила? Глупость! Но зачем же я и там, на хуторе, и теперь здесь мысленно, ставлю Ефимию рядом с Мартой? Хочу сравнить их и сказать самому себе: да, Ефимия красивее Марты. Красота ее какая-то странная, от земли, от степи, может быть, от полыни или от ковыль-травы. Ну и что же из того, что Ефимия красивее? Как говорит народная мудрость, с лица воду не пьют. Не в красоте счастье. А в чем же оно? Вот тут и разберись. Одно мне ясно и понятно: я не могу не думать о Ефимии, и если так будет продолжаться и дальше, то зачем же нам с Мартой идти в загс? А не идти мы не можем, у нас есть сын Иван… Какой-то заколдованный круг. Это — нельзя, это — невозможно. Так как же быть? Надо не писать и не думать о Ефимии. Все начать заново…
С этими запутанными мыслями уже под утро я и уснул.
3
Холодным осенним утром по давно исхоженной мною улице я отправился в редакцию. Как
В отделе я пробыл немного. Мне противно было и выслушивать сожаления, и видеть эти сочувствующие улыбочки. Мне в один голос советовали:
— Миша! Да ты зайди к Виталию Семеновичу! Он же тебя знает.
— Ты наш, можно сказать, свой, доморощенный.
— Повидайся с новым начальством, поговори. Вреда от этого не будет.
— Обязательно зайди к Витюше!
— Только знай: теперь он уже не Витюша, а лицо важное, с усиками.
Деваться было некуда. Я зашел в тот же хорошо мне знакомый кабинет, в котором когда-то бывал частенько. Мне вдруг стало грустно оттого, что за столом, где я привык видеть седого, всегда по-доброму улыбающегося Павла Петровича, сидел молодой человек с худощавым лицом, на котором отчетливо выделялись черные, узенькие, старательно подбритые усики. Очевидно, они были отращены недавно. Своими молодыми подбритыми усиками, темным, как-то ловко, умело зализанным назад чубом знакомый мне Якунин казался похожим на адъютанта, который почему-то снял армейскую форму и надел темно-синий, элегантно сидевший на его тощей фигуре двубортный, наглухо застегнутый костюм. Мы поздоровались. Он не предложил мне сесть. Я поспешил сказать, что хочу снова вернуться в отдел, и тут Якунин быстро, по-адъютантски, поднялся и, не дав мне договорить, спросил:
— Значит, что, Чазов? Вернулся с романом или без такового?
— К чему эти глупые вопросы? — не отвечая, спросил я, уже ругая себя за то, что вошел в кабинет. — Я пришел…
— Они, мои вопросы, напротив, умные, — опять не давая мне договорить, сказал Якунин. — Ведь сейчас стало модой: всяк, кому только не лень, хочет стать романистом, своим, русским, Бальзаком. — Он и говорил не так, как раньше, а как-то так, как говорят те, кто привык исполнять чужие поручения и кто умел давать свои указания тем, кто находился в его подчинении: не говорил, а как бы бросал твердые, обкатанные, как морская галька, слова. — Что в настоящее время происходит в Союзе писателей? Безобразие! Понапринимали столько, что им, этим сочинителям, и счет уже потерян. Писателей развелось много, а где, я спрашиваю, современные «Война и мир»? Где «Братья Карамазовы»? Где, наконец, «Человеческая комедия»? Их нету и не будет. Так что мои вопросы далеко не праздные и, стало быть, умные.
— Я зашел не для разговора о литературе.
— Напрасно! Почему бы нам не поговорить о литературе? — четко печатая слова, говорил Якунин. — Наглядный пример. Беру себя. Кто я? Журналист, этим горжусь, и писателем быть не собираюсь. Просто не желаю. Правильно я поступаю?
— Тут уместно вспомнить народную мудрость.
— Какую?
— Вольному — воля, спасенному — рай, а сумасшедшему — чистое поле.
— Нельзя ли без грубостей?
— Можно. Я лишь хотел сказать: это твое дело — быть или не быть писателем.
— Да, мое! Что же касается тебя, то я все же хотел бы знать: там, на степном хуторе, роман уже написан? Или ты все это время сочинял сельские этюды?
— Зачем тебе об этом знать? Тревога на душе? Или простое любопытство?
— Хотя бы и так. Ну так что? Роман написан?
— Никакого романа не будет. Этюдов тоже. Это тебя успокоило?
— Я так и думал еще тогда, когда ты бросил все и уехал. — С заметной радостью Якунин прошелся по кабинету, четко ступая желтыми, до блеска начищенными туфлями, заложив за спину руки с длинными сухими кистями. — Вот видишь, Чазов, что получилось. И работу потерял, и роман не написал. А почему произошел такой прискорбный факт? Исключительно по твоему легкомыслию. Да, да, легкомыслию! Приходится лишь сожалеть, и удивляться тому, что некоторые молодые люди, получив за счет государства высшее образование, спешат сделаться литераторами. А что их там ждет? Неудачи, разочарования…