Приз
Шрифт:
— Представляешь себе. Приревновал. Он… Балубу этот.
— Что — он?
— Вообще-то — парень он хороший. Никого не трогает, — Ндуба продолжала тереть — мерно, не торопясь. — Парень-то он ничего. Но — из-за Ксаты будто с ума сошел. Стал как бешеный.
Что же еще спросить? Что же еще спросить у Ндубы…
— Давно это он?
— Давно уже. Как почудится ему… Даже не просто ходит кто около нее… А просто — посмотрит кто не так… Как бешеный делается. Напьется. И по деревне бегает. С ножом.
— А… что она? Эта… Ксата?
— Да ничего… Смеется. Ей-то что.
Нет,
— Ну и вот. Он… Этого парня. Который умер. Приревновал. Ну и — до смерти.
— И — что?
— Да парень-то был не виноват… Балубу просто… от любви своей совсем с ума сошел. Парень на нее даже не смотрел.
Ндуба перестала тереть и ушла на кухню. Наступила тишина. Кронго почувствовал прохладу — она шла от озера, от начинающей постепенно охлаждаться воды. Но эта прохлада не радовала его сейчас, он думал только об одном — узнать как можно больше из того, что скажет ему Ндуба. Ему казалось — это поможет хоть как-то унять то, что жжет его сейчас, унять эту мучительную боль.
— Ты что? — крикнула хозяйка из кухни, хотя он молчал. Вышла на веранду.
— Нет, ничего, — сказал он.
— Аа… Мне показалось.
— А что… она? Ну… она его тоже? Ну, что там — между ними?
— Не знаю, — Ндуба помолчала. — Кто их знает… Он сидел, не веря еще, что все переменилось. Все.
— Она красивая. Ох, красивая она, Ксата. Если б ты видел. Просто — красавица. Да у нее и мать такая была. Тоже… танцевала.
Может быть, ничего не переменилось. Ничего. Он уцепился за эту спасительную мысль.
— Вообще-то у нас с этим строго. Сам понимаешь. Обычай. Да ладно, заболтала я тебя. Сейчас будем обедать.
— А что же… с Балубу?
— Никто не знает. А что…
Все переменилось. Все переменилось, думал он тогда.
— Судить будут. Или… в городе. Или… у нас, на сходке. В лес пока ушел. Явится, никуда не денется.
Он увидел Ксату в тот же вечер — около озера, в разламывающейся от напряжения хрупкой тишине у воды, на том самом месте, где они всегда встречались. Он услышал шорох и обернулся. Он стоял у самого берега, думая о ней, и это была она — и, пока они стояли друг перед другом, в эти несколько секунд, он вдруг понял, как был глуп, ничтожен… Как он был мал рядом с ней, рядом с ее молчаливыми глазами, в которых он прочитал все без всяких слов. Как он был мелок, как недостоин ее, когда сомневался в чем-то. Но это мелькнуло только на секунду — и ушло. Она молча вцепилась в его рубашку, уткнулась в плечо, затрясла, задергала. Он видел — она сейчас изо всех сил удерживается, чтобы не заплакать, кусает губы, морщится. Она удержалась, стала говорить, непрерывно стуча по нему кулаками, стала что-то доказывать ему — жарко, шепотом, с детской обидой, со странной злобой:
— Я не могу без тебя!.. Слышишь!..
Она колотила по нему кулаками. Снова вцепилась в рубашку.
— Я не могу без тебя… Откуда ты взялся такой… Слышишь!.. Я не могу без тебя! Не могу! Не могу-у! Маврик, я
Она заплакала, бессильно повиснув у него на руках. Она плакала, уткнувшись в его плечо, продолжая бессильно, с горькой обидой что-то шептать, пытаясь найти в нем ответ:
— Слышишь, Маврик… Почему, ну скажи… Почему же я не могу без тебя… Маврик, милый, ну почему я тебя люблю… Ну объясни, ради бога, объясни… Ну объясни же мне, Маврик… Ну…
Он осторожно гладил ее, прислушиваясь к озеру, к тишине, к ее словам.
— Ну объясни, Маврик, милый, пожалуйста… Я же не могу без тебя, совсем не могу… Пойми…
Она закинула голову, взглянула ему в глаза.
— П-почему? — она мучительно сморщилась. — Маврик?
Да, вот сейчас он уплыл. И она уплыла — он ясно ощущает это. Зачем же все остальное — раз это так? Он ощущает ее сейчас, как себя, ясно чувствует ее в этой бесконечности, в невесомости, в пустоте, которая на мгновение — или на вечность? — обступила — его? — или ее? Нет, их вместе.
Значит — она любит его. Значит, все его мысли, все опасения — не нужны. Все это лишнее. Совершенно лишнее. Вообще — ничто не нужно ему сейчас, ничто на целом свете, раз это так.
— Ты приехал из-за меня?
Она прочитала это в его глазах — и успокоилась.
Они уже сидели — и лежали — и плыли куда-то, вцепившись друг в друга, будто боясь, что потеряются в этой пустоте. Плыли бесконечно.
Но ведь ему ничего не нужно, подумал он. Ничего, абсолютно ничего — раз Ксата его любит.
Теперь наступило спокойствие. Спокойствие, невесомость. Он был уверен — в себе, в Ксате, в целом мире. Остальное его не волновало.
— Ты… надолго приехал?
— Не знаю.
— Не знаешь?
— Насколько ты хочешь… Я… понял, что не могу. Просто не могу. Понимаешь — я без тебя не могу.
Тишина. Балубу. Париж. Гугенотка. Тишина. Звезды. И — ничего нет. Ничего. Ничего не нужно. Даже Ксата не понимает сейчас — насколько ему ничего не нужно, кроме нее.
— Спасибо… — она уткнулась ему в плечо. Зачем она это говорит. Почему — «спасибо».
— Мне… так хорошо, — она дотронулась губами до его шеи. — Ты понимаешь?
— Понимаю.
— Я не верю, что может быть так хорошо.
Тишина. Звезды над головой. Ксата. Он подумал — Балубу. Да, Балубу. Но он не хочет сейчас спрашивать или думать о нем. Балубу и все, что связано с ним, безразлично ему сейчас. Потому что это — лишнее. Сейчас это совершенно лишнее. Но вот возникает мысль, которая нарушает тишину, нарушает безмятежность. И вместе с тем эта мысль странным образом становится частью этой безмятежности.
— Ксата… Я хотел тебе сказать.
— Да.
— Мы должны быть вместе.
Что же он понимал под этим — мы должны быть вместе? Только одно — она должна уехать с ним. Да, уехать. Совсем — в Париж. Но это было бы немыслимым счастьем. Невозможным.
Она все поняла. Именно все — то, о чем он сейчас думал.
Дотронулась ладонью до его губ… Подбородка… Щек…
— Маврик…
Он повернулся к ней. Увидел ее глаза. Она улыбалась, и он увидел в ее глазах отражение счастья, они смотрели сквозь него, в пустоту.