Приз
Шрифт:
— Давай сейчас… Не будем… говорить об этом. Хорошо?
— Хорошо.
Они уплыли. И в то же время он думал — не хотела же она, чтобы он жил здесь, в Бангу. Или — в столице? Она должна понять, что он не может оставить ее здесь. Не может. Как она дорога ему. Как дорога. Не может. Немыслимое счастье — чтобы она была ему так дорога. И все-таки он ответил «хорошо». Потому что сейчас, когда они лежат рядом, он понимает, что не нужно говорить об этом. И она понимает — что не нужно. Но она понимает гораздо больше. Она понимает все — даже то, что должна быть с ним. Понимает — до конца.
Но
Они лежали в зарослях, у озера, и он был счастлив.
— Ты уезжай, — тихо сказала Ксата. — Уезжай завтра. Ведь у тебя там… дела. А я приеду потом.
— Когда?
— Ну… потом.
Счастье. Да, это и есть — счастье.
— Ты не обманываешь?
— Нет.
Именно тогда и раздался этот крик — хриплый крик птицы. Он знал крики местных птиц и раньше уже слышал этот крик — похоже было, что кто-то с силой дует в большую полую трубку. Будто кто-то сильно дул в эту трубку, пытаясь свистнуть, — а получался только сиплый протяжный хрип. Ксата приподнялась — но он тогда не сразу связал ее движение с этим криком.
— Что ты?
Крик повторился, теперь он был ближе. Да, на этот раз уже Кронго был уверен — это кричала не птица.
— Ничего, — она оглянулась. — Мне… нужно отойти.
Только сейчас он наконец понял, что было это «другое». Это другое был Балубу. Кронго наконец понял, почему все у них происходило втайне, почему Ксата так боялась, что кто-то в деревне узнает об их встречах.
Он взял ее за руку, повернул — и она отвела глаза.
— Пожалуйста… Маврик…
— Я знаю, кто это.
— Пусти… — она осторожно высвободила руку. Она уходит — несмотря ни на что, несмотря на все, что было между ними.
— Это — Балубу?
— Маврик… — ее лицо искривилось, стало жалким. — Маврик… Ты… ничего не понимаешь. Это — совсем другое. Маврик, мне нужно отойти. Пожалуйста. Подожди меня здесь. Только никуда не уходи. Никуда. Слышишь?
Она скользнула в кусты, а он остался лежать, неподвижно глядя вверх, не видя ничего перед собой. Значит — это Балубу.
Что же было самым страшным — тогда, когда Ксата встала и скользнула в кусты? Тогда, когда он понял, кто издавал этот хриплый звук? Когда почувствовал, что она ушла к Балубу?
Самым страшным тогда было ощущение утраты власти. Ему казалось, что какая-то часть власти, его власти, именно — его, безраздельной власти любви, которую он так остро ощущал и которая тогда составляла основу счастья, — теперь, после того как Ксата скользнула в кусты, — уходит, исчезает. Он впервые понял, что до этого момента властвовал над Ксатой. Это было
Но ведь он не знал, зачем ее вызывал Балубу. Не знал.
Пусть это была ревность. Он не придумал эту ревность, не звал ее, она появилась сама. Эта ревность вошла в него, раздавила, пронзила, стала его частью. И он не хотел ни о чем больше думать — тогда, когда лежал и смотрел вверх.
Он не хотел, чтобы она уходила к Балубу — даже на те несколько минут. Не хотел. Не хо-тел! И все-таки она ушла — понимая это. Он не хотел выслушивать ее объяснений, не хотел даже понимать, зачем она уходит в лес. Да, он ревновал. Ревновал — потому что разрушилась власть. Ревновал немыслимо, невыносимо… Он лежал, как каменный, ощущая страшную боль, глядя вверх, — и ничего не видел, не ощущал, кроме этой боли.
Но ведь в конце концов он должен был смириться с этим. Должен был! Он должен был понять, что это неизбежно. Но почему же эта неизбежность становилась в те секунды такой мукой? Он должен был понять, что его любовь к Ксате не может кончиться, исчезнуть — никогда, ни за что. Она не кончится, не прекратится — сколько бы он ни ревновал, что бы ни происходило, как бы она ни вела себя.
Она действительно вернулась через несколько минут. Вернулась и легла с ним рядом. Она лежала, положив руку ему на плечо, молча, ничего не объясняя ему. Да, он чувствовал — она не хочет ему сейчас ничего объяснять. Ни-че-го. Но ведь потом, когда он уедет, эти несколько минут могут превратиться в часы… Эти несколько минут власти Балубу над ней.
Именно тогда, именно в эти минуты, когда она лежала рядом, вернувшись, он вдруг понял, что это значит — любить ее. Именно тогда.
Он не знал, что сказать ей тогда, когда она лежала рядом. Не знал.
Нет, не было разницы между миром Ксаты и его миром. Он рассказал ей обо всем — об отце, о заговоре против Генерала, о Гугенотке, — и она поняла это. Она поняла это до конца, так же, как понимал он, — если не больше. Она поняла все тонкости, все, что было главным в заговоре. И встала на сторону отца, и настояла, чтобы Кронго скорей уехал, чтобы помочь отцу. Она никогда не была на ипподроме — но уже хотела увидеть его лошадей. Она уже знала их по именам, различала каждую из них в его рассказах. Он понимал — это значит, что Ксата почти решила, почти готова уехать к нему в Париж.
Сидя в самолете, глядя вниз, на облака, отделяющие небо от океана, он наконец понял остроту, с которой счастье становится реальностью. Счастье, его счастье, мучительное, выстраданное им, болезненное, найденное так случайно и так прекрасно, — вдруг становится чем-то еще, не только тем, что он ощущает в себе, — и от этого не делается менее прекрасным. Если Ксата будет с ним — счастье, оставаясь в нем, частью своей становится всем, что окружает его: вещами, предметами, делами, бокалом шампанского, самолетом, облаками, океаном.