Проблема Аладдина
Шрифт:
Унюхавшим меня мучителем стал Штельман, фельдфебель. Он выцепил меня уже на первом построении, на проверке обмундирования – с головы до ног, прежде всего с целью установить, всего ли хватает. Тем не менее накануне мы после отбоя чинили частично сильно поношенные вещи, приводя их в порядок. У меня недоставало опыта, и мне подсказывали старики из отделения внутренней службы. Они знали, что для Штельмана особенно важно, знали его, по их выражению, «пунктики», например, как обязаны выглядеть «тапки». Что на каждом должно не быть ни пылинки и в каждом должно наличествовать тридцать два гвоздя, подразумевалось само собой, к тому же их полагалось хорошо смазать. Когда Штельман давил на них большим пальцем или
Когда скомандовали построение, мне казалось, я неплохо справился. Мы отделениями вышли на казарменный плац. Долго стояли, потом из канцелярии появился Штельман. Старший унтер-офицер отдал рапорт. Штельман пошел вдоль строя. Длилось это довольно долго, так как к делу он подходил основательно. Того, кто бросался в глаза, отмечали, и вечером он должен был снова явиться на проверку. Наконец фельдфебель подошел к нам, а потом и ко мне.
Я видел его впервые – изящный человек в аккуратной форме. Наверняка хороший фехтовальщик, из тех, кто делает выпад неожиданно. Лицо бледное, причем бледность еще более подчеркивали черные усики. Ему нельзя было отказать в известной элегантности: плавные, размеренные движения, напоминавшие птицу, а к тому же высокомерная уверенность человека, владеющего своим ремеслом.
Я подтянулся; пристально глядя на меня, Штельман велел продемонстрировать предметы обмундирования; он раскусил меня с первого взгляда. Я тоже понял, с кем имею дело. Странное чувство, когда тебя раздевают взглядом; предшествует изнасилованию.
Ему не понравилась уже рубашка. Хотя накануне я удостоверился, что пуговицы пришиты прочно, он решил, они висят на ниточке, и сорвал одну – вместе с клочком истертого льна.
В таких случаях нашему брату следует избегать даже намека на иронию; я остерегся возражать и стоял по стойке смирно, так мышь притворяется мертвой. Однако бывают ситуации, когда, все, что бы ты ни делал, становится ошибкой.
Штельман вытащил толстый блокнот, который, согласно уставу, армейские закладывают между второй и четвертой пуговицами мундира, и, спросив мое имя, записал его.
– В пять часов на обслуживание формы!
Дальше он меня осматривать не стал, а крутанулся в пируэте и обратился к следующему.
Таким образом у меня появился гонитель, не дававший мне проходу и не выпускавший из своих когтей. Если в листе нарядов попадался неприятный, например вахта на швайдницкой железной дороге, я готов был спорить: он будет мой, и, разумеется, Штельман выбирал субботу или воскресенье. Напрасно во время построения я пробирался во второй ряд – он вглядывался в просветы до тех пор, пока не находил меня.
Так и шло, однако мне не хочется подробно описывать свои невзгоды, становившиеся все более неприятными. Видимо, то была ненависть с первого взгляда, ненависть без причины – наверно, гороскопы наши никак не совпадали. Или Штельман учуял во мне аристократа, которого я давно отбросил и вытеснил из памяти? Хоть я и пытался освободиться, дошло до того, что меня денно и нощно преследовали мысли о моем истязателе; он стал мне жалом в плоть, вне зависимости от того, видел я его в данную минуту или нет. Однажды мы столкнулись на лестнице, и я услышал, как он прошептал: «Я тебя отправлю за решетку». Он говорил с самим собой, не для моих ушей. Мы разошлись, как две сомнамбулы.
Его боялись все, а я в особенности. Было в нем что-то жуткое; служба лишь давала повод удовлетворять пугающие потребности. Он представлял бы опасность в любых обстоятельствах, даже не имея власти приказывать, что и демонстрировал
Мы слышали голос; фельдфебеля никто не видел, но все тряслись. Он становился дрессировщиком, мы – зверьем.
После такой подготовочки полевая служба казалась нам настоящим отдыхом. Капитан не жаловался – все шло как по маслу; Штельман был отличным фельдфебелем.
Задним числом я думаю: почему, когда он бросал нас на землю, я просто не оставался стоять? В полной темноте он бы не увидел. Мы все могли стоять, да пусть он хоть охрипнет, и ничего бы не случилось, но все не так просто.
Кроме того, я ничего не имею против муштры как таковой; возможно, остатки каких-то воспоминаний. Случаются моменты всеобщего единения, когда все получается.
Мои предки и тут кое-чего достигли, прежде всего в эпоху барокко. Шпицрутены в конце концов не лакомство. Но рядом с ними, под ними и над ними имелось еще нечто, что, задним числом по крайней мере, умягчало, если не санкционировало, страдание. Это нечто присутствовало в самом времени, о чем свидетельствуют здания и произведения искусства: песни, картины вплоть до ремесленных изделий – из олова, серебра, фарфора. Они и сегодня несут утешение своим звучанием, видом; а еще свободная мысль о больших системах вплоть до самоиронии. Как-то в Потсдаме перед разводом караулов старый Фрицviii спросил у одного из генералов: «Вы ничего не замечаете?» Генерал не знал, что ответить, и старик сказал: «Их так много, а нас так мало». Может, все произошло в тот самый день, когда зрелище привело в восторг Джеймса Босуэлаix, шотландского либерала, точнее, анархиста.
По сравнению с формой, которая нравилась даже дамам, наша отвратительная, серая. Мы живем во времена, не заслуживающие произведений искусства; страдаем, не имея оправданий. Не останется ничего, кроме гула шеолаx. И сегодня принуждение встречает одобрение. Но вместе с тем растет печаль, распространяющаяся даже на негров, и моя меланхолия в этом участвует.
Я, конечно, размышлял о том, как бы избавиться от моего злого духа. О войне нечего было и думать – там-то многие проблемы решаются сами собой. Я представлял: вот мы с музыкой выдвигаемся и прибываем на фронт. И как только мы рассыплемся по линии огня, я убью Штельмана. Какое удовольствие – своего врага надо знать. Но на войну рассчитывать не приходилось, кроме того, в случае серьезного поворота событий кадровые военные останутся в канцеляриях. Уж кто-кто, а они незаменимы.
Разумеется, думал я и о дезертирстве, однако тут имелось одно «но». Границы были почти непроницаемы, и, прежде чем доберешься до полосы минных заграждений, придется преодолеть множество препятствий. Туда в караул отправляли только избранных. По меньшей мере нужен товарищ – но кому довериться? Каждый мог оказаться агентом. Я отбросил эту мысль; лихачество не по мне.
Да и слово «дезертирство» коробило мой слух. В подобных вопросах я ретроград, правда, не потому что считаю необходимым соблюдать договоры, заключенные с атеистами. Даже они, хоть и называют ее иначе, не отказываются от присяги на знамени. Это-то было мне безразлично, но не мое самоуважение.