Проклятая русская литература
Шрифт:
Муромов, несколько мгновений поморгав, точно спросонья, задумался, потом покачал головой.
— Нет, английская литература — это двести персоналий и шестьсот лет развития. Я при этом — специалист только по XIX веку и началу ХХ, и не хотел бы сравнивать несравнимое. Мы, в сопоставлении с Англией, находимся в веке Чосера… — он виновато сморгнул, — что до героев, тут вы правы, Англия ими сформирована и было у кого учиться. У Шекспира беспорочна личность Гамлета, обаятельны и благородны герои его комедий, Сэмюэл Ричардсон, автор «Памелы», «Клариссы» и «Грандиссона», выводит добродетельных девиц и заставляет исправляться развращённую золотую молодёжь. Том Джонс у Филдинга не без недостатков, но это явно человек благородный и добрый, у Даниеля Дефо Робинзон Крузо тоже совсем не «лишний» человек. Англичане писали и сатиры, подобно Шеридану и Свифту, но никогда их не абсолютизировали. Байрон, деклассированный аристократ и певец разочарованных натур, начав
Ригер выслушал молча и повернулся к Голембиовскому.
— Паскуднее всего то, что были люди, видевшие все столь же четко, как Бунин. Но кто их слышал? Вот послушаем Вяземского, он пишет это около 1850 года. «Все, что ныне читается с жадностью, разве это литература в прежнем смысле этого слова? Везде из-под литературной оболочки проглядывают политика, дух партий, задние мысли, гражданские и социальные утопии. История, роман, поэзия, все это перегорело в политический памфлет. Все это, может быть, и потребность или прихоть времени. Вовсе не слушать этих потребностей и прихотей — неуместно и невозможно, но слепо прислуживать им и рабски повиноваться не следует.
Ещё за двадцать пять лет тому Вальтер Скотт, Байрон, Манзони были явления возможные. Голос их раздавался во всех концах образованного мира. Новый роман — и заметьте, не политический, не социальный, — новая поэма, новая драма были событие в общественной жизни. Великие художники держали в руке своей умы и сердца очарованного ими поколения. Ныне очарования нет. Времена чародеев минули. Сила и владычество вымысла и художественности отжили свой век. Ремесленники слова этому радуются и празднуют падение идеальных предшественников…»
Он прав. Это был первый этап десакрализации литературы — снижение уровня пишущих, их оплебеивание. Вяземский язвит по этому поводу: «Ничего нет забавнее доктринерского высокомерия некоторых писателей наших, когда они с жалостью и презрением отзываются о легкомыслии, пустоте и недостатке нравственных начал аристократического общества. Во-первых, хочется спросить их: «А вы почему это знаете?» Во-вторых, просить их указать нам на этих стоиков и квакеров нашего среднего общества, которые мужеством, и доблестью, и смиренным благочестием могли бы пристыдить слабодушие и предосудительные поползновения грешников высшего общества? Где же эти литературные труженики, эти бенедиктинцы, святые отцы науки, которые посвятили себя исключительно подвижничеству мысли и слова, собрали сокровища науки и облагодетельствовали и просветили русский мир? Где они? Укажите, Бога ради. Загляните у нас в литературную жизнь: вы найдете те же уклонения и немощи, что и в высшем обществе, потому что слабости и страсти людские искони те же и те же. Аристократические салоны не помешали Карамзину написать 12 томов «Истории», Пушкину создать несколько превосходных произведений. Писатель везде более или менее ремесленник или волшебник, наемник или повелитель. Среднего места ему в обществе нет. На него смотрят или с чувством снисходительного участия, похожего на жалость, или с каким-то слепым суеверием. В литературе нашей ещё должно господствовать единодержавие, или, по крайней мере, литературная власть должна быть принадлежностью сильной и умной олигархии. Литературная демократия не годится. Глас народа, то есть толпы, не только не всегда бывает выражением вечной истины, но большею частью он голос предубеждений, лжи и слепых страстей. Это не глаголы, а слухи…»
Это
Вяземский же уронил и ещё несколько страшных в своей прозорливости строк: «Ум многих подписчиков журналов, так сказать, на хлебах у журналиста. Благо что заплатил я деньги, говорит подписчик, и теперь освобожден от труда и неволи ломать себе голову над разрешением того или другого вопроса. Это дело журналиста отправлять черную работу, а мне подавай уже готовые разрешения. Журнал и газета — источники, которые беспрерывным движением, капля за каплею, пробивают камень или голову читателя, который подставил её под их промывающее действие. Обозревая положение литературы нашей по кончине Пушкина, нельзя не заметить, что с развитием журналистики народилась и быстро и сильно развилась у нас литература скороспелая, литература, и особенно критика, на авось, на катай-валяй, на a la diable m'emporte…»[12]
— Кстати, Алеша, я заинтересовался вашей ссылкой на Сургучева и нашёл там интереснейшее наблюдение, — тихо обронил Муромов. — Вот. «На каком-то представлении горьковского «Дна», уже здесь, за границей, я сидел рядом с покойным Зензиновым. Зензинов был социалистом-революционером и занимал в партии генеральские посты. Я искоса присматривался к нему: простоватое мужицко-ярославское лицо, по-мужицки, с хитрецой в зрачке, смотрит на сцену и явно не верит, что в ведре Василисы — кипяток, что ниточки — гнилые и что в руках Луки — Псалтирь.
Обыкновенно русские социалисты были невероятно чванливы: если вы не держитесь его мнений, — он вас откровенно презирал и чай пить с вами не садился. Большей частью дубы сиволапые, они, среди которых были и Азефы, гнали стада божьих коровок в пекло и заставляли их стрелять в городовых, всего только регулирующих уличное движение, и «создавали террор», полезный прогрессу и «поступательному движению».
После представления мы вышли на улицу. Зензинов сказал:
— Поразительная разница впечатлений. Я вспоминаю тот московский вечер, когда я впервые увидел «Дно». Тот вечер и сегодняшний… Тогда было впечатление, которое можно назвать потрясающим. Сегодня мне хочется только выпить пива, потому что за завтраком ел рыбу. Теперь я ясно отдаю себе отчет, что пьеса — средняя, кое-где фальшивая.
— Может быть, дело в игре? — спросил я.
— Нет, — ответил Зензинов, — тогда было какое-то наваждение…»
Сургучев говорит удивительно верную вещь. Наваждение… И оно схлынуло. Но почему это происходит? Почему целые поколения попадают под власть наваждений?
Верейский, долго молчавший, заговорил, тщательно подбирая слова.
— Всё верно. Прав Вяземский, прав и Сургучев. Мы искони не хотели думать, предпочитая готовые чужие решения. Это первая страница нашей истории: «Земля наша велика и обильна, а порядку в ней нет, придите же княжить и владеть нами…» И этого «владения нами» — во всем, в жизни и в духе — жаждали. Кто-то скажет, что это — психология рабов. Неверно. Одно осознание того, что ты не способен управлять собой сам — дорогого стоит. Но что делает русичей из века в век непримиримыми ненавистниками властей державных и — удивительно доверчивыми к всевозможным «обаятелям», очаровывающим заморским лжецам и котам-Баюнам? Почему столь беспомощны они перед любой ересью? В чём причина? Нетрезвенность духа? Шаткость и слабость веры? Ведь народу русскому нельзя отказать ни в уме, ни в стремлении к истине, ни в готовности жертвовать собой ради неё.
Впрочем, дьявол уловляет народы не только пороками их, но и достоинствами.
Потому-то и дохнул он на Русь ересью пришлой, изощренной и смертоносной. Революционная ересь, по виду — научная теория и упрощенное христианство, предложила России поменять самодержавие на коммунизм. Лозунг обобществления имущества соблазнил многих лентяев и завистников, а иных, душой почище, привлекла высокая идея восстановления «справедливости». Даже полуграмотный человек мог познать «истину», прочитав брошюрку Бюхнера или Прудона, и ожидать вхождения в рай уже здесь, на земле. И приняли ересь как новую веру, и только когда эта ересь подчинила себе страну, оказалось: главный ее пункт — ликвидация частной собственности — неотвратимо разрушает жизнь. Дьявольское начало проступило. Но до этого было ещё далеко…
В этой стране, молодой и шаткой, слушали только двоих: попа на амвоне да писателя в журнале. Но с амвона ересь не попроповедуешь — что же оставалось? Дьявол бесплотен, и действовать в мире он может только через людей. И бесы входят в человека, оставляя его с виду таким же, как все, но в забесовленном начитает мыслить не его разум, а ересь, становясь его взглядами, его образом мыслей. И человек начинает разрушать божественный порядок бытия. Поскольку в остальном человек-бес остается нормальным, у него появляется дискомфортное ощущение своего отщепенства, которое должно быть чем-то восполнено. Возмещением может быть либо раздуваемая в нём дьяволом гордыня, при которой он мнит себя Богом, либо сознание цели, перевешивающей для него по значимости весь мир.